Долг
Шрифт:
Такое было в школе. Пришло мне в голову писать письмо с заявкой на радиостанцию «Голос Америки». Субботами мы слушали ее битовую программу по здоровенному приемнику «Казахстан» – стоял такой в школьной радиорубке, куда мы тайно пробирались к ночи. Идея всем друзьям понравилась, но начались вопросы. Письмо, во-первых, может не дойти с таким антисоветским адресом, его затормозят. А если и дойдет – не факт, что прозвучит в эфире. А если прозвучит, то у нас будут неприятности по комсомольской линии. Тогда как двое из моих друзей идут на золотую медаль. Короче, больше минусов, чем плюсов. Но додавил ведь я своих друзей, допрессовал. Письмо мы написали и послали, и через месяц слышим сквозь шорохи и вой глушилок: «Четыре школьных друга из Сибири...» И песня из «Битлов». Мы обалдели начисто, всю ночь потом не спали. И обошлось, никто нас не таскал, и было «золото» на выпускном, но лишь одно. Мой друг, медаль не получивший, потом мне намекал: узнали, гады. После перестройки, когда
– Не возражаю, – говорит мне ротный.
– Завтра, вместо самоподготовки?
Ротный в мою задумку не слишком верит, она ему не по нутру. Я это понимаю: не армейский способ – собираться, обсуждать, ставить на голосование... В армии задачи решаются приказом, а не обсуждениями. Не замполитовщиной разной, презираемой строевыми офицерами. Кстати, роту охранную я поминаю по-всякому, но замполит там, между прочим, был толковый. Вместо газеты «Правда» читал нам из журнала «Зарубежное военное обозрение». Про бои во Вьетнаме, натовское вооружение, тамошние нормативы, западную тактику. По крайней мере, ясно становилось, почему я должен изготовиться к стрельбе лежа за четыре долбаные секунды – потому что еще через секунду я встречную пулю схлопочу. Вот мы и падали на землю и бились там, как караси на сковородке, но лично я спускал курок на полторы секунды раньше натовского норматива. А замполиту вскоре дали по башке за низкопоклонство перед Западом. Журнал-то, кстати, был союзный, наш, подписка на него открытая. Но я в полку его не видел – ни в библиотеке, ни на руках у офицеров. Замполит батальона, когда я спросил про журнал, сделал удивленное лицо: тебе-то, ефрейтор, зачем? От службы воинской устав, читай внимательно устав. Однако надо бы идею про стариков у замполита завизировать, а то еще обидится на политическое самоуправство.
– Ты после дембеля куда? – неожиданно спрашивает ротный.
– Обратно в институт, наверно. Ну и работать где-нибудь... А что?
– Тебе надо в профсоюз, – сощурившись, что глаз не видно, заявляет ротный. – Или в комсомол. Хорошую карьеру сделаешь, ефрейтор.
Дверь за собой он никогда не закрывает. Спасибо и за то, что снова роту в ружье не поднял, а дверь мы и сами закроем, не гордые. Обделал меня с профсоюзом – стою, обтекаю и сохну. Что он знает, блин, про профсоюз, кореец хренов, он на гражданке и дня не прожил, а туда же – советует.
В канцелярию заглядывает Валька.
– Ну что, айда к Аре?
– За картошкой не пойду, – говорю ему сразу и резко.
– Фигня картошка. Ара тушенку надыбал.
Спускаемся в каптерку вместе с Мамой. Сержанты наши не пришли. Николенко теперь начальник, ему нельзя, Полишко – из солидарности с ним. У Ары сидит старик Миша Касымов из первого взвода. Миша – мой земляк, вместе парились на нарах тюменского сборного пункта. В Германии разбежались по разным частям, теперь вот в одной роте служим. Миша – нормальный парень, но сильно никакой. За всю службу, как я понял, с ним ничего ни разу не случилось. Два года прослужил, а вспомнить нечего. Ни тебе губы, ни самоволок, ни драк – вообще ничего, кроме занятий, подъема и отбоя. Я бы подох со скуки. Но именно так живет в армии огромнейшее большинство строевых солдат, и я думаю подчас: может, так и надо? Вот я везде крутился и вертелся, ходил по лезвию, вчера чуть не убили, а дембельнусь таким же нищим, никому не нужным, как Мишенька Касымов, что давится сейчас куском черняги со свиной тушенкой и преданно смотрит на Ару, изучающего пробку бутылки с немецкой синей водкой.
– Паследняя, – бормочет Ара. – Падсуетица надо.
Подсуетиться – это сбегать к немцам. Каптерщик явно адресуется ко мне. У Ары, знаю, есть свои каналы, но что-то перекрылось, видно, или стало опасным. Он и с ворюгой, старшиной столовским, чем-то обменивался к обоюдной выгоде, а нынче весь обмен сразу и кончился.
– Завтра в строй пойдешь, – говорю я каптерщику. – Ротный приказал. Так что давай по подъему как новенький.
– А ты что, начальник мне? – гордо спрашивает Ара.
– Начальник, – говорю. – Теперь начальник.
– Лучше нет влагалишша, – тонко голосит похабник Валька, – чем очко товаришша!..
Отбирает у Ары бутылку, зубами скусывает колпачок. Каптерщик ругается, машет рукой, будто сеятель.
– Да пусть тут все сгорит! Совсем! Этому дай, тому дай! Заколебали, блин... Обидно, блин, никто не ценит! Что, с неба все упало, да?
Мы выпиваем за помин души сержанта Лапина. Никто из нас не верит в Бога, даже Мама в своего Аллаха, хоть Мама и обрезанный. Но когда с тобою рядом кто-то умирает, почему-то хочется, чтобы загробная жизнь существовала и умершему было на том свете хорошо. Сержанту Лапину, к примеру. И молодому дураку из танкового батальона. Я предлагаю помянуть – пусть и дурак, и Лапина убил. Я слышал, как он плакал там, за дверью. И Валька слышал тоже. Но это не мешает ему полить злым матом самострельщика, его девку поганую
и всех поганых баб вообще, которых он драл без разбору до армии и будет драть, когда вернется. Давай лучше снова за Лапина, предлагает Колесников. Нормальный был мужик.– Тушенка наша? – спрашивает Валька. – Немецкая – говно.
– Г овна не держим, – отвечает Ара.
– Очень вкусная тушенка, – говорит Миша Касымов. Он первый раз в каптерке. Из какой милости Ара его пригласил – я не знаю. Пригласил, и молодец. Хороший парень Миша, пусть поест и выпьет, я не против. От водки я обычно всех люблю и всех жалею. Даже Ару, у которого, в отличие от вора-старшины, нет возможности мухлевать по-крупному, только по-мелкому, с бельем и повседневной формой. Я воров не люблю, даже мелких, но не могу обидеть корефана. К тому же старикам он честно выдает все новое. Они с Пуцаном делают навар на молодых, а тем без разницы, какого срока и размера у них портянки, простыни и наволочки, почему бушлаты штопаные, сапог рабочих нет, в бане вечные обмылки и полотенца серые от хлорки.
Пока курю и размышляю об армейском воровстве, мой забалдевший друг Колесников возвращается к разговору о бабах. Говорит он с Арой, Мама и Касымов только слушают. Вернее, Мама слушает, а Касымов ест. И тут я понимаю, что Валька про меня рассказывает, но смотрит при этом на Ару, а каптерщик и другие смотрят на меня.
– Заткнись, – говорю я Колесникову.
– А чё ты? Мне Спивак рассказывал.
Вот гад Валерка. Он не со зла, хотел мне репутацию составить, чтобы меня зауважала солдатня. Но мог бы чуть пошевелить мозгами и не вякать, а уж тем более Колесникову с его поганым языком.
– Жена летюхи одного, медсестра в психушке, влюбилась, говорит, по самые уши. Сама наполовину сумасшедшая. Даже вены порезала на хер.
Наотмашь тыльной стороною ладони я ударяю Вальку по губам. Он отшатывается, закрывает рот рукой и падает спиной на груду перевязанных портянок. Опрокинутая табуретка не дает ему подняться, он толкает ее ляжками и ворочается. Ара хватает водку и держит ее на отлете, освобождая пространство для драки. Валька вытирает губы, на них кровь, на пальцах – тоже. Смотрит на меня как на чужого. С места, нагнувшись, протягиваю ему руку. Мама ковыряется в носу. Миша Касымов ставит Вальке табуретку. Ара смотрит то на водку, то на стол. Я люблю своих друзей.
– Извини, – говорю, – я не прав. Но тему мы закрыли.
– Закрыли так закрыли, – говорит Колесников, поднявшись. – Ладно, я пошел.
– Нет, это я пошел. Еще раз извини.
Никто меня не окликает, чтобы вернуть. И это правильно.
Дневальный штык-ножом чистит под ногтями. Из сушилки в конце коридора доносятся глухие голоса – старички чифирят потихоньку. Еще на сутки ближе к дембелю. Влажно шлепая босыми ногами, молодой в рваных кальсонах тащится в сортир. Свет в канцелярии я не выключил, забыл. В шкафу есть недопитая Валеркина бутылка, сейчас ее добью и лягу спать. Я не спал почти сутки, но знаю, что не усну, покуда не напьюсь, – колотится сердце, и пальцы дрожат, и очень мне тоскливо на душе.
Тогда я напился вдрызг, до рвоты, новогодней бражкой. Лежал на топчане, свесив голову в ведро. Спивак снегом растирал мне уши. Нос опух и болел. Вечером на сцену я не вышел. Прибегал Леха Фадеев, тормошил меня, тихо ругал Спивака. Позже снизу долетело буханье большого барабана – парни заиграли без меня. Так, с головой в ведре, я встретил Новый год. Первого болел, ничего не лезло в глотку. Таскал без цели уголь, пробовал пилить планшеты, лишь бы занять себя и не ходить в отделение. В обед Спивак принес котлету с хлебом и полбанки спирта. Я выпил и поел, мне полегчало. На следующий день пошел на узел связи и дозвонился Витеньке. Не знаю, что он сделал, но через двое суток приехал Лунин, ходил по штабу, подписывал справки. Когда я собирал в отделении вещи, пришла заведующая. Лунин сунул ей «дело» на подпись, она расчеркнулась, не глядя, потому что смотрела на меня, и никогда еще мне не было так стыдно. Но сквозь слепящий стыд во мне уже всплывала злость сопротивления: какого черта? Какого черта всем вам надо от меня? И когда обнимался на прощание с Валеркой (тот посчитал меня предателем и дезертиром), садился в уазик и ехал к воротам, ждал у КПП, пока там проверяли документы – даже не смотрел по сторонам. Только «Самозванца с гитарой», мою красивую киношную афишу, взгляд сам собою зацепил. Взлетел шлагбаум, мы поехали вдоль плаца, на котором я сидел когда-то перед сортировкой по частям, откуда нас водили в госпиталь на голый медосмотр. Потом еще один шлагбаум, новая проверка, узкая гравийная дорога, обсаженная ровными деревьями, и выезд на немецкий широченный автобан, где мы вливаемся в поток ненашенских и нашенских машин. И хорошо, что Лунин ни о чем не спрашивает. Сидит себе рядом с водителем и крутит головой, любуется немецкими машинами. Потом интересуется: ну как здоровье? Нормально, говорю, здоровье в норме. Как там в роте? Воюем, отвечает Лунин – и так солидно усмехается. Он за два месяца заметно повзрослел, держится кадровым служакой. Даже шапку носить научился, а то ведь сидела на нем как горшок. Я тоже за два месяца изрядно повзрослел. Мне так удобно думать. И я так думаю, пока машина увозит меня в полк.