Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
— …Ай, не видал я, как твой Христос помирал, — сокрушается Байдера. — Ай, не покажешь, боярин? Вяжите его к воротине, — приказывает он.
— Да полно, бек, забавиться-то, — урезонивает Байдеру Александр Васильевич. — Казни по-хорошему!
— Или не ты указал на него? — удивляется Байдера. — Чего ж о нем плачешь?..
Тот татарин, что ухватил Параскеву, ведет ее мимо.
— Батюшка!
— Параскева! Доча!.. — Слезы бегут из глаз Софрона Игнатьича, не в силах позор снести.
— Ай, дочка твоя? — тычет плетью в лицо Параскевы ханский
Зол татарин, тот, что первым ухватил Параскеву: хороша девка, да теперь не его, отдавай ее теперь Байдере. Неохота того татарину.
«Ай, последняя девка-то? — думает он. — Я и другую беку найду. А эта девка моя будет. Шибко сладкая девка-то». Аж в озноб кидает татарина от желания.
Не долго тянет он за собой Параскеву. Летним утром подо всяким кустом в русском городе татарину — рай, коли девку ухватить удалось…
— Пусти!.. — Параскева зубами пытается рвать зловонную, сальную морду, приникшую к ней. Сопит татарин, пыхтит, бьет ее в зубы тыльной стороной кулака, в котором зажата точенная из самшита черная рукоять плети.
Крошеные зубы режут десны и губы — не выплюнуть, рот полон кровью — не крикнуть. Обдирая спину о корни и камни, толкаясь пятками, извиваясь змеей, ползет она из-под татарина. Татарин свирепеет, ярится, роняет с губ ей на лицо слюну.
— Пусти! Пусти!.. — хрипит Параскева.
Однако под кустом трудно укрыться от чужих, завистливых глаз. В очередь на свежатинку спешились помогать татарину другие воины. Слышит Параскева: смеются-скалятся, хватают за ноги, тянут вниз под татарина, затем на стороны, будто надвое хотят разорвать…
А небо над глазами сине, бездонно, и день обещает быть высок, и долог, и ласков, как всегда в августе, на Руси, после глухого ненастья…
Будто каленым прутом до самого сердца пронзает татарин плоть.
— А-а-а-а!.. — кричит Параскева.
И падает небо.
— Жги его, жги!..
— Помилуй, бек! Хватит!.. — воротит нос русский князь.
Но Байдера воин. Не дело воина миловать врагов хана.
— Жги его, жги!.. — велит Байдера и не сводит глаз с боярина Смолича, распятого на воротине.
Байдеров нукер каленым прутом чертит по белому телу неясные знаки, проступающие на коже огненно-черными язвами. От прикосновений прута дергается на воротине Смолич, точно живая, беспрестанно и мелко дрожит воротина, на которой распят боярин. Грудь и живот у Смолича волосаты. Пахнет паленым волосом, жженой плотью.
— Бороду-то, бороду ему подпали!
Берестой пыхает седая, пышная бородища боярина. Огонь по волосам бежит скоро, пламя опаляет глаза.
И падает небо.
— Господи! — стонет Смолич. — Прими мою душу!..
— Эвона, кровь-то бежит!
— Кабы унять!
— Поди-ка уйми…
— Эка, чего сотворили!..
— А-а-а-а…
— Терпи, Параскева!..
— Отходит, видать…
— Ишь, как измяли-то, ироды!
— Ты погоди помирать-то, боярышня, за попом побегли! Поп-то
придет, причастит… а Бог-то увидит и разом в рай тебя примет.— Да нешто иначе — по мукам-то?
— А-а-а-а…
— Не слышит она!
— Отходит…
— О-о-о-о-о!..
С сознанием возвращалась и боль. И так она была велика и несносна, что Параскева вновь проваливалась в забытье. А там, в забытьи, точно по водам плыла…
Чисто тело ее, холодна вода в Клязьме, синяя-синяя, будто выпила небо, да быстра и ворониста, того и гляди, утянет… Только отчего-то не страшно то Параскеве. Быстрее, быстрее несут ее воды, мимо бегут берега, а вот и воронка — бешено крутит пенными бурунами.
«Ах, пропаду!..» — думает Параскева, но отчего-то не вниз и на дно, а вверх, в бездонное небо взмывает.
«Господи! Прими душу мою…»
— О-о-о-о-о!..
Не до разговоров ныне во Владимире.
От дома к дому, от двора к двору, круглый, как колесо, катится по городу вой.
— О-о-о-о-о-о!..
Глава 12. Михаил. Последнее утешение
«…и осквернят дом твой, и потопчут обжи, и побьют и унизят твоих людей, и кто любим тобой — будет не вблизи от тебя и не счастлив, и сам ты узнаешь горе, и будешь плакать слезами, и примешь муку на смерть! Но радуйся: ныне и вечно утешишься славой отца своего!..»
Скорбный и светлый лик Пресвятой Богородицы, истинно такой, каким видел на иконе владимирской, явственно был перед взором. Как на Христа-младенца, прозревая судьбу, печально и ласково глядела Богородица в самую глыбь Александра.
— Матушка Богородица, мимо пронеси эту чашу! — плакал и молил Александр.
— Всякая чаша горька, — молвила Богородица и отступила из сна в зыбкую вишневую тьму. И сам сон, так же нечаянно, как явился, истаял, будто его и не было.
Лишь глаза горели от Небесного света, а слез на них — полные пригоршни, как из ковша наплескали.
«Господи! Царица Небесная! В чем утешен-то буду? Али мне нынче горько?..»
Как ни чуден сон, а все ж — только сон. А уж на сколь вещий, разве сразу поймешь? Бывает, покуда сбудется, прорва лет пролетит. Но если и сбудется, неужто, что сбудется через многие годы, увяжешь со сном? Разве вспомнишь его потом? Как ни ярок сон, а все ж — только сон. Да и снилось ли?.. А коли сон в руку, так на то немедленный знак должен быть.
«Как сказала-то Богородица: «…ныне и вечно утешишься славой отца!..» Вон что!..»
Прежде чем выбраться из-под медведны, под которой, видать угревшись, он нечаянно, вдогон сну ночному, и заснул среди утра прямо на верхнем намостье ладьи, Александр рукавом вытер внезапные слезы, дал обсохнуть глазам, дабы приметливый Максимка или еще кто иной тех слез не заметил.
Солнце взошло в полную меру, сияло до ослепления, играя бликами по воде. Сиять-то сияло, но уж грело не так, как в июле. Вмиг от ветра да от воды зазнобился князь, вновь притянул на плечи медведну, что еще хранила его тепло.