Долгий путь
Шрифт:
— Если он не замолчит, мы скоро свихнемся, — говорит парень из Семюра.
Я чувствую, что нервы его напряжены до предела, слышу его прерывистое дыхание.
— Свихнетесь, оно и к лучшему, — произносит голос за нашей спиной.
Парень из Семюра слегка оборачивается назад, к темной массе тел, сгрудившихся сзади. — Как, он еще не сдох, тот говнюк? — осведомляется он.
В ответ раздаются какие-то ругательства.
— Веди себя прилично, — говорит парень из Семюра, — не мешай нам разговаривать.
Тот тип усмехается. — Что-что, а языком болтать вы мастера! — Нам нравится разговаривать, — заявляю я, — приятная беседа скрашивает путь.
— А если тебя это не устраивает, — заключает парень из Семюра, — можешь сойти на следующей остановке.
Тот тип снова усмехается. — На следующей остановке, — говорит он, — мы все сойдем.
На этот раз он сказал правду.
— Не волнуйся, — говорит парень из Семюра, — где бы мы ни оказались, тебя мы не забудем.
— Правильно, — раздается чей-то голос слева, — за стукачами надо присматривать.
Тип после этих слов сразу умолкает.
Недавний вопль теперь перешел в еле слышный жалобный стон, нескончаемый, нестерпимый.
— Что это значит, — спрашиваю я парня из Семюра, — когда человек говорит, что у него омертвело сердце?
Это было год назад или что-то около того,
— Не знаю, как тебе сказать, — говорит парень из Семюра, — просто там, где было сердце, ничего уже не чувствуешь, то ли там дыра, то ли, наоборот, тяжелый камень.
Я думал, не пришлось ли и ей в конечном счете тоже проделать этот путь, что мы совершаем сейчас. Я не знал, что если она и впрямь проделала этот путь, то отнюдь не так, как мы. Евреев, оказывается, перевозили совсем не так, как нас, но об этом я узнал гораздо позже. Я плохо представлял себе путь, который ей, быть может, пришлось проделать, ведь тогда я еще не знал, как перевозят евреев. Зато потом я не раз это видел.
И еще я не знал тогда, что снова увижу эту женщину, потом, когда уже будут позабыты все пути — и наш путь, и путь евреев. Было то спустя много лет после моего возвращения, она сидела в саду у дома в Сен-При, и я ничуть не удивился, когда вдруг увидел ее в первых весенних лучах. У входа в село, где начинается дорога, ведущая к трактиру «Жареный кролик», расчистили большой парк, который отлого спускается к Сен-Лё. Я только что пересек лес, освещенный утренним солнцем, на плечи давила тяжесть бессонной, разбитой ночи. Оставив знакомых в гостиной, где без устали дребезжали одни и те же джазовые пластинки, я долго бродил по лесу, прежде чем надумал спуститься в Сен-При. У площади я увидел дом, он был заново оштукатурен. Дверь дома была приоткрыта, я толкнул ее и прошел внутрь. Коридор справа вел в сад, и я вышел в сад и зашагал по траве, ежась на холодном весеннем солнце после бессонной ночи. Еще в лесу, когда я бродил по лесу, мне захотелось снова услышать звон колокольчика на огородной калитке. Несколько раз я открывал и закрывал дверцу, чтобы еще и еще раз услышать звон, который я так хорошо помнил, металлический, чуть хрипловатый звон маленького колокольчика на огородной калитке. И вот тогда-то я обернулся и увидел женщину, наблюдавшую за мной. Она полулежала в шезлонге, у ветхого сарая, где прежде хранили дрова. «Слышите?» — спросил я. «Что?» — сказала женщина. «Звон, — ответил я, — звон колокольчика». — «Слышу», — ответила она. «Он мне очень нравится», — сказал я. Женщина все смотрела на меня, пока я не вернулся на тропинку и не подошел к ней. «Я приятельница мадам Вольф», — сказала она, и я нисколько не удивился, что она здесь, что она приятельница мадам Вольф и что теперь, в который раз, стоит весна. Я спросил, по-прежнему ли этот дом принадлежит мадам Вольф, и женщина снова взглянула на меня. «Вы, наверно, очень давно не были в здешних краях?» — спросила она. Я подумал, что с тех пор, как наша семья покинула этот дом, наверно, прошло лет пять или шесть. «Около шести лет», — ответил я ей. «Вам нравился звон колокольчика на огородной калитке?» — спросила она. Я ответил, что он и сейчас мне нравится. «Мне тоже, — сказала она, но я почувствовал, что ей не терпится остаться одной. — Вы случайно забрели сюда?» — спросила она, и я понял, как ей хотелось, чтобы я забрел сюда совершенно случайно, чтобы у меня не оказалось никакого серьезного повода быть сейчас с ней в этом саду. «Отнюдь не случайно, — возразил я и стал объяснять, что меня потянуло снова увидеть этот сад и услышать звон колокольчика огородной калитки. — Я приехал издалека и только ради этого», — сказал я. «Вы знакомы с мадам Вольф?» — торопливо спросила она, словно желая во что бы то ни стало помешать мне открыть истинные причины моего возвращения. «Конечно», — ответил я. Рядом с ее шезлонгом был складной стул, на нем лежала нераскрытая книга, тут же стоял налитый до половины стакан с водой. Чуть отодвинув стакан и книгу, я присел на стул. «Вы курите?» — спросил я. Она отрицательно покачала головой, и я начал побаиваться, как бы ей не вздумалось вдруг вскочить и убежать от меня. Закурив, я спросил, почему ей нравится звон колокольчика. Она пожала плечами. «Потому что он звучит совсем как раньше», — сухо сказала она. «Вот именно», — подтвердил я с улыбкой. Но тут, выпрямившись на шезлонге, она вся подалась вперед. «Вам этого не понять», — сказала она. Я посмотрел ей в глаза. «Ошибаетесь, — сказал я, — и мне этот звон напоминает то, что было раньше. — Придвинувшись к ней, я взял ее правую руку в свою и перевернул ладонью кверху: кончиками пальцев я слегка прикоснулся к ее белой, нежной коже и к синему освенцимскому номеру, вытатуированному на ее белой, нежной коже, уже начавшей увядать. — Сколько раз, сколько раз я думал о том, не пришлось ли и вам в конечном счете проделать тот путь», — сказал я. Вырвав руку, она прижала ее к груди и, отпрянув от меня, вся съежилась в своем шезлонге. «Кто вы такой?» — спросила она голосом, прерывающимся от волнения. «Когда мы проезжали долину Мозеля, я думал о том, не пришлось ли и вам проделать этот путь, — сказал я. Она глядела на меня, задыхаясь от волнения. — И потом, когда я видел, как прибывают поезда с евреями из Польши, я все думал, не пришлось ли и вам проделать этот путь». Она плакала. «Но кто же вы?» — взмолилась она. Я покачал головой. «А я-то все гадал, станет ли тот дом на улице Бурдель, позади вокзала Монпарнас, для вас верным приютом, или же он окажется лишь временным прибежищем и вам придется снова отправиться в путь». — «Я совсем вас не знаю», — сказала она. А я сказал, что сразу узнал ее, вернее, я сразу почувствовал, что это она, даже прежде, чем успел ее узнать. Она по-прежнему молча плакала. «Я вас не знаю, — сказала она, — оставьте меня». — «Вы не знаете, кто я, — возразил я, — но однажды вы меня видели. — Я вспомнил ее взгляд тогда, на улице Вожирар, сейчас у нее уже не было того гордого, строгого взгляда. — Это было на улице Вожирар, — продолжал я, — не то в 1941-м, не то в 1942 году, точно уже не помню. — Она стиснула голову руками. — Вы хотели знать, как пройти к вокзалу Монпарнас, вы не решались спросить дорогу у прохожих. И вы спросили ее у меня». — «Не помню», — сказала она. «Вы искали улицу Антуан-Бурдель. И я отвел вас туда». — «Не помню», — повторила она. «Вы шли к друзьям на улицу Антуан-Бурдель, неужто вы не помните?» — спросил я. «Нет, помню, — отвечала она, — помню ту улицу, тот дом помню». — «На вас было синее пальто», — сказал я. «Не знаю», — отвечала она. Но я продолжал настаивать, я все еще цеплялся за последнюю надежду, что она,
быть может, вспомнит меня. «Вы заблудились, — сказал я ей, — вы не знали, как добраться до вокзала Монпарнас. И я помог вам». Взглянув на меня, она почти крикнула: «Никто мне не помогал! Никто! Никогда!..» Я понял, что все кончено. Надо уходить. «А мне всегда кто-нибудь помогал», — сказал я. «А мне нет, — повторила она. — Никто, никогда». Я посмотрел на нее и увидел, что она говорит совершенно искренне, что она глубоко убеждена в справедливости своих слов. «Может быть, мне просто повезло, — сказал я, — но, сколько я живу на свете, я всегда встречал людей, которые мне помогали». И снова она крикнула: «Вы же не еврей, все дело в этом!» Я придавил ногой окурок сигареты. «Это верно, — сказал я. — Мне не довелось быть евреем. Иногда я об этом жалею». Казалось, она хотела оскорбить меня своим презрительным смешком и холодным взглядом, открытой раной окаменевшего лица. «Вы сами не знаете, что говорите», — сказала она. «Возможно, — сказал я, — но я знаю, что Ганса нет в живых». И снова мы умолкли. Пора уходить. «Вы уверены, что видели меня на улице Вожирар в 1942 году?» — спросила она. Я махнул рукой. «Если вы забыли об этом, значит, ничего не было», — сказал я. «Что?» — переспросила она. «Если вы забыли нашу встречу, значит, ее и не было. Можно считать, что мы незнакомы».С этими словами я встал. — Вышло недоразумение, — сказал я, — извините меня. — Я ничего не помню, — сказала она, — мне очень жаль.
— Не имеет значения, — сказал я. И зашагал прочь.
Но сейчас я еще не знаю, что и она проделала этот путь и вернулась оттуда мертвая, застывшая в броне своего одиночества.
— Который час? — спрашивает кто-то позади нас.
Все молчат, потому что никто не знает, который может быть час. Ясно, что сейчас еще ночь. Ночь, которой нет конца. К тому же сейчас и впрямь не видно конца этой ночи, она нескончаема, эта ночь, всегда и вовеки только и будет эта ночь, которой нет конца. Если бы даже нам оставили наши часы, если бы даже эсэсовцы не отобрали их у всех, если бы даже мы узнали, который час, едва ли от этого был бы толк. Скорее всего этот час показался бы нам лишь бесплотным знаком из внешнего мира, где взаправду течет время, которому присуща и емкость и протяженность. Но сейчас, в вагоне, та ночь навалилась на нас темной глыбой — и нет ничего, кроме этой ночи.
— Поезд стоит. Вот уже несколько часов, как он стоит на месте, — произносит кто-то позади нас.
— Не воображаешь ли ты, что нам должны открыть зеленую улицу? — откликается другой голос.
Кажется, я узнаю этот голос. По-моему, он принадлежит тому парню, что назвал себя остряком во время инцидента с парашей.
Я почти уверен, что это он. Я начинаю различать голоса моих спутников.
Спустя несколько месяцев я уже буду знать, как перевозят евреев. Я увижу, как прибывают поезда на вокзал у нашего лагеря в дни зимнего советского наступления в Польше. Немцы вывезли евреев из лагерей в Польше, тех, кого еще не успели уничтожить: должно быть, решили, что их еще можно заставить хоть сколько-нибудь поработать. В тот год выдалась лютая зима. Я видел, как шли поезда, в которых везли евреев, тех, что перегоняли сюда из концентрационных лагерей в Польше. В каждом вагоне их было около двухсот человек, на восемьдесят человек больше, чем нас. В ту ночь, стоя рядом с парнем из Семюра, я даже не пытался представить себе, каково пришлось бы двумстам в таком вагоне, как наш. Зато потом, когда я увидал, как перевозят евреев, я попытался себе это представить. Зима в том году была на редкость лютая. Евреев держали в вагонах по шести, по семи и даже по десяти дней в ту суровую, лютую зиму. Их не кормили, само собой, и не давали им пить. Когда поезд подходил к перрону и открывались двери вагонов, внутри никто даже не шевелился. Чтобы найти живых, приходилось раздвигать руками эту застывшую груду — трупы евреев, которые умерли стоя, замерзли стоя, — и их окоченевшие тела валились прямо на вокзальный перрон. Но живые обнаруживались даже и тут. Призрачная колонна шатающихся людей медленно тянулась к воротам лагеря. Некоторые падали на пути, чтобы больше не подняться, другие поднимались и из последних сил брели к воротам лагеря. Однажды в одном из вагонов среди окоченевшей массы трупов мы нашли трех еврейских детей. Старшему было пять лет. Наши немецкие друзья из лагершуца[22] похитили их прямо из-под носа у эсэсовцев. Они жили вместе с нами в лагере, выжили и потом вышли из него, эти три еврейских мальчика-сироты, которых мы нашли в груде окоченевших трупов. Вот так на следующий год, в ту лютую зиму, я узнал, как перевозят евреев.
Но тогда, стоя рядом с моим другом из Семюра, я лишь подумал, что, может быть, и ей тоже довелось проделать этот путь, той еврейке с улицы Вожирар. Может, и она смотрела на долину Мозеля своим гордым и строгим взглядом.
Послышались звуки команды, и за ними торопливые шаги, топот сапог по насыпи.
— Сейчас тронемся, — сказал я.
— Правда? — вздохнул парень из Семюра.
— Кажется, они созывают часовых.
Застыв во мраке, мы стали ждать.
Один за другим раздались два гудка, и состав, резко дернувшись, тронулся.
— Старик, ты только погляди, старик, — взволнованно шепчет парень из Семюра.
Я гляжу — рассвет. На горизонте затеплилась серая полоска, она растет у нас на глазах. Рассвет — позади еще одна ночь, наш путь стал на одну ночь короче. Казалось, ночи нет конца, было трудно поверить, что будет конец. Сиянье зари разливается в нас, пока это лишь узкая серая полоска на горизонте, но ничто теперь не сдержит ее разлива. Заря занимается. Порожденная ночью, она ширится и растет, готовясь утонуть в собственном блеске.
— Утро, старик, утро! — ликует парень из Семюра.
В вагоне все разом начинают говорить, а поезд между тем везет нас дальше.
Всю дорогу назад я мчался среди деревьев. В глазах у меня стояла одна зелень: мелькали деревья, листья деревьев, ветки деревьев. Лежа у заднего борта на дне грузовика, крытого брезентом, я глядел в небо, а небо заслоняли деревья. От самого Эйзенаха до Лонгюйона было, что говорится, пропасть деревьев, мелькавших на фоне весеннего неба. Время от времени мелькали также самолеты. Конечно, война еще не кончилась, но самолеты уже казались какими-то ненастоящими, ненужными, даже нелепыми в чистом весеннем небе. А я упивался видом деревьев, видом зеленых ветвей. От Эйзенаха до самого Лонгюйона я мчался среди деревьев. Это был очень приятный путь.
На второй день пути, под вечер, когда я, не смыкая глаз, уже погрузился в дремоту, в ушах у меня вдруг отдались громкие крики: — Порядок, ребята! Мы — дома!
Кто-то из ребят пронзительным голосом затянул «Марсельезу». Наверно, это тот, кого мы прозвали Майором, не иначе.
Мне было уютно и не хотелось вставать. Весь этот шум не трогал меня.
— Порядок, ребята, мы дома, ребята!
— Друзья! Все видели? Это Франция!
— Мы во Франции, ребята, во Франции!
— Да здравствует Франция! — оборвав пение «Марсельезы», крикнул своим пронзительным голосом Майор. Но тотчас же опять зазвучала «Марсельеза», уж кто-кто, а Майор доводит все до конца.