Долгожители (сборник)
Шрифт:
Желтый кругляк был за елями; взлетев, они с относительной высоты снова увидели зависший шар в мощном, ярком, хотя и полупогруженном сиянии. Но ненадолго. Наколотое елями солнце быстро садилось, и, чтобы его видеть, нужно было взлететь еще выше, а этого им не предстояло. Тайга стала быстро сливаться с ночью. Скоро совсем стемнело, только в кабине кучился бледный свет, и Павел Алексеевич стал смотреть на пилота, когда-то он его знал.
Когда-то вертолетчик был совсем юн, а Павел Алексеевич, тридцати лет, крепкий, даже и могучий, перебрасывался с небольшой веселой группой почти в самое устье Серебрянки. Тогда Серебрянка гляделась глухоманью, и вертолетчик прижимал машину к верхушкам елей: неуверенный, он прикидывал место для высадки, а Павел Алексеевич все не соглашался и говорил: «Нет,
Теперь (спустя много лет) Павел Алексеевич вынул бумагу и набрасывал письмо:
«…Опять просишь денег, но ведь нет их у меня, мать, нет. Сама знаешь: я не держу деньги. Едва-едва хватает на консервы и выпивку, пойми, без выпивки консервы тут не съедобны.
Поломанная нога еще болит, выступили мелкие язвы, бередят кожу и никак не заживают. Чешусь я все время – отворачиваюсь от людей и чешусь. Был тут один плевый врачишка, сказал, что, как снег, мол, выпадет и тепло совсем сойдет, тогда станет полегче. Посмотрим. Но только я думаю, что и врачишке, и моей ноге цена одинаковая – копейка.
Так и соседям скажи, и пусть не подзуживают тебя и не подначивают – нет у меня денег, сдохну я скоро, грудь хрипит, и голова к вечеру кружится, вот-вот, думаю, грохнусь на землю, а если наш брат падает, это конец. В руках еще есть сила, тем и держусь…»
2
– Вот и сговорились! – сказал в Усть-Туре начальник и что-то он еще долго объяснял, не подозревая, сколь знакомы Костюкову эти места.
Порушив нехоженость, чуть обжив и наведя людей на дело, Костюков вскоре уходил, а уж люди вытаптывали вслед за ним. В этом смысле он, пожалуй, и правда год от года все больше делался разрушителем, а черты его лица все больше приобретали как бы волчью жесткость. (Казалось, меж нетронутостью природы и жесткостью его лица существует ясная причинная связь.) Иногда ему мерещилось, что где-то за тайгой будут холмы и поле. Он словно бы видел холмы на закате – вершины краснели, как угли, а сами холмы были черны, как из черной бумаги, он хорошо это помнил.
Переговорив с усть-турским начальником, Павел Алексеевич вышел из конторы и захромал («Эй, хромай сюда!» – крикнули ему) к общежитию. Общага была одноэтажная; Павел Алексеевич вошел в строение и отыскал комнату по звукам гитары – наскоро опохмелившийся Витюрка играл и напевал романс:
Я встретил вас, и все былоеВ умершем сердце ожило…Он заразился от вертолетчика дурацким надрывно пришептывающим тоном и теперь будет пришептывать недели две.
– Ну что? – спросил Томилин.
А Павел Алексеевич, расслабляясь, потрепал его по плечу:
– В норме. Начальник велел нам сбивать бригаду.
– Пока ты с ним торговался, мы комнату подыскали. Как видишь, замечательная комната! Койка у окна – идет?
– Ведь знаешь, грудь у меня похрипывает.
– Ну, поменяемся!..
Как всегда на новом месте, Томилин был в восторге:
– …Сосед у нас, посмотри, какой замечательный! Вчетвером, конечно, тесновато, но назад не вернешь: уже и бутылку распили, познакомились – мужик милый!
Павел Алексеевич посмотрел на «милого» мужика – тот сидел на своей койке и под взглядом Павла Алексеевича съеживался. Он становился меньше плечами и телом, он ссыхался, а Павел Алексеевич ждал, когда сработает память: мужика он встречал.
– Здрасте, – кашлянув, произнес сидевший на койке и робким голосом наконец выдал себя: конечно, воришка Комов.
Круг геологов, вертолетчиков, работяг и поварих рано или поздно становился узок, люди мало-помалу уже повторялись, и, быть может, не Комов раздражал сейчас Павла Алексеевича и даже не
то, что он вор, а само повторение. Павел Алексеевич не стал шуметь. Павел Алексеевич выждал, он послал Томилина посмотреть, что тут за продуктовый ларек и что за люди, – Томилин ушел. Витюрка не мешал, щипал гитару, пребывая в опохмельном блаженстве. В открытое окно пахнуло летом. Павел Алексеевич шагнул к Комову и негромко сказал:– Собирайся.
– Да я… Павел Алексеевич… дружок, простите меня. У меня ж это редко…
Павла Алексеевича просьбы не трогали: очень возможно, что Комов был больной и не мог время от времени с собой и своим пороком справиться, но, возможно, что он просто-напросто хитро и осторожно высматривал свою минуту, – Павел Алексеевич допускал и вариант дурной, и вариант жалкий, однако в разницу вариантов вдумываться не желал. Он помнил, как Комова били; он помнил, как хлопотно сдерживать разъярившихся работяг.
– Собирайся, – повторил Павел Алексеевич. – И иди прямо к вертолетам – ты меня хорошо понял?
Комов суетливо хватал вещь за вещью – он собирался, он что-то негромко бубнил, нет-нет да косясь на старого знакомца. Они мешали друг другу: Комов знал о Павле Алексеевиче, а Павел Алексеевич знал о Комове, однако козырь Комова был мельче, был бит, и никаких перемен тут быть не могло. Комов встал, подхватил рюкзак. Вздохнув, как вздыхают перед дорогой, он жалковато кивнул Павлу Алексеевичу и исчез. Витюрка проснулся от хлопнувшей двери и вновь в полузабытьи пощипывал гитару: «Я встретил вас, и все былое в умершем сердце…» Рядом с Витюркой, на газете, горбилась буханка хлеба и консервные банки, одна на одной.
Павел Алексеевич вышел – Томилин восседал на крыльце общежития, у самого входа. Вокруг Томилина были люди – человек восемь, прослышавшие о бригаде, они уже крутились и вились около.
Павел Алексеевич взял из рук Томилина список:
– Кого это ты набрал?
– Все как надо, Павел. Все как ты любишь. – Томилин охотно сдал полномочия.
Но было не все как надо – Павел Алексеевич начал вычеркивать. Люди, сообразившие, что Томилин никакой не бригадир, мигом столпились вокруг Павла Алексеевича. Жарко дышали. Говоря вразнобой и настырничая, они уже порядком нервничали. Они заглядывали через плечо, один особенно базарил: «Я техник! – выкрикивал он. – Техник и хочу быть техником!» – а Павел Алексеевич ему объяснял: техники не нужны.
– Куда же мне теперь деться?
– Куда хочешь.
Тот замялся:
– Я на заводе работал… техником работал.
– На твой завод мне наплевать. Каменщиком пойдешь. Второй, что размахивал трудовой книжкой, твердил, что он экономист. Но и ему деться было некуда.
– Каменщиком, – сказал Павел Алексеевич, сделав пометку в списке.
Когда вернулись в комнату, Томилин закатил вдруг истерику – он увидел опустевшее место Комова: «Ты выгнал его? Выгнал? – И Томилин пустился в громкий жалостливый крик, с ним бывало такое. На новом месте Томилина всегда распирал восторг, переходивший в шумную симпатию к самым случайным людям. Это длилось день-два. Он был готов всех любить. Он как бы начинал жизнь заново. – Хороший человек был – зачем, Павел, ты его выгнал? Он мне понравился, такой милый мужик, тихий…»
– Заткнись.
Витюрка вмешался:
– Да бросьте лаяться на новом месте.
– Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…
Витюрка остался рассудительным:
– Если уж мы будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг – нас только трое взрослых.
– Почему трое?.. А поварихи? – И Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.
– Издеваешься! – Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.
Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными – не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.