Доля правды
Шрифт:
— Синяки. Но вчера меня чем-то напичкали, я спал. Не знал, что все это попало в газеты.
В палату вошла Бася Соберай, увидев, что он разговаривает, остановилась в дверях, но он жестом попросил ее подойти.
— Представь себе, попало. Говорили о тебе, о каких-то подземных взрывах и о перестрелке.
Он мысленно выругался. Кто, черт возьми, им обо всем этом доносит? А тем временем Вероника уже раскручивалась по полной программе. Ох, до чего же знакомой!
— Подземные взрывы! Перестрелка! Ты что, совсем рехнулся? Забыл, что у тебя ребенок? Я понимаю, кризис среднего возраста, но купи себе, мать твою, мотоцикл или еще что-нибудь, а не превращай письменный стол в подземную
— Если ты разведенка, то вдовой, пожалуй, стать не сможешь.
— А ты не учи меня, кем я могу стать, а кем нет. Слава Богу, эти ужасные времена закончились. Достаточно, чтоб ты меня не пугал и не раздражал. У тебя ребенок. Помнишь об этом, папочка раз в две недели?
— Ниже пояса.
— Допустим. А ты мне запрети! И что теперь? Ехать завтра Хели к тебе или нет? Или единственное, что ты ей можешь сейчас предложить, — выносить за собой судно и смазывать пролежни? — У нее сорвался голос.
Он хотел сказать ей что-нибудь милое, обнять по телефону, признаться, что тоже скучает и что ему жаль и чертовски досадно. Но при Соберай делать этого он не собирался.
— Конечно же пусть приезжает, через минуту я выхожу отсюда, завтра буду на ногах, — произнес он официальным тоном. Сухость эта поразила даже его самого, а уж что говорить о Веронике на другом конце провода. Он остро ощутил, что оскорбил ее.
— Да, понимаю. Тогда завтра, как только посажу ее в автобус, пошлю тебе эсэмэску. Держись.
И положила трубку. Соберай вопросительно взглянула на него.
— Мать моей дочери, — объяснил он и состроил довольно странную гримасу, якобы извиняясь, что Соберай оказалась свидетелем того, как какая-то женщина, которую уже давно никто не помнит, полощет ему мозги. Но ребенок ведь. — Замечательно выглядишь, — проговорил он, стараясь утвердить ее во мнении, будто его прошлое давно принадлежит истории. — А как они?
— Со стариком все в порядке, он еще всех нас переживет. Сделали анализы и выгнали, посоветовав принять пол-литра и выспаться. Хуже с Мареком, да ты и сам видел.
— Хуже… а точнее? — спросил он осторожно, опасаясь самого плохого.
— Жив, если именно это тебя интересует. Попади он на стол чуть позднее, его бы точно не спасли. — Соберай смотрела на него как на героя. Усевшись сбоку на больничной койке, она деликатно поглаживала его забинтованную ладонь. — Я была у него, его держат в реанимации. Нога, к сожалению, ампутирована выше колена, хотя, говорят, самое плохое — внутренние повреждения, что-то с сосудистым руслом, я не особенно поняла, в чем там дело. Но удалось, собрали его. Молодой, сильный организм, говорят, все будет хорошо.
Она внезапно разрыдалась.
— Это я виновата, я его туда послала. Н-н-н-нам, — она стала заикаться, — нам не следовало туда спускаться, надо было выслать криминалистов, экспертов с оборудованием. Тео, мы ведь чиновники, а не какие-то там детективы, что это вообще была за операция? Идиотизм какой-то.
— Мы рассчитывали, что удастся спасти Шиллера.
— Значит, плохо рассчитывали!
— Весьма сожалею.
Как раз когда он это говорил, по коридору прошла Клара, ее обнимал пожилой мужчина, видимо, отец. Она взглянула на него, хотя шагу не замедлила. Но даже в тот краткий миг, когда их взгляды сошлись, Шацкий поискал в ее темных глазах прощения за происшедшее. И надежды еще на один шанс. Нет, пожалуй, не жди. Интересно, беременна она или нет, подумал он. В нынешней ситуации это было бы нежелательно.
— Весьма сожалею, — прошептала Соберай, обращаясь скорее к себе, чем к нему. — Легко сказать. Труднее догадаться заранее.
—
Особенно если учесть, что это вовсе не он должен был пострадать, не так ли?Прокурор Барбара Соберай, не проронив ни слова, кивнула, погруженная в собственные мысли. Продолжалось это недолго. Шацкий ей не мешал, ему и самому нужно было кое-что обдумать.
— Говорят, тебя здесь продержат до понедельника. На всякий случай.
— Выхожу после вечернего обхода.
— Спятил, что ли?
— Мне нужен мой кабинет, папки и термос крепкого кофе. Сейчас мы не можем позволить себе отдыхать. Кроме того, со мной все в порядке. У меня к тебе просьба, мне сегодня нужны три вещи.
— Какие?
— Хочу, чтоб меня своевременно информировали обо всех поступающих данных, это раз. Мой компьютер с интернетом, это два. Телевизор со всеми информационными каналами, это три.
— Не уверена, можно ли здесь подключиться…
— Так пусть меня переведут в другую палату.
Она встала и лишь теперь отпустила его руку. Не исключено, что из-за совместно пережитых эмоций, а возможно, потому, что только теперь, когда он чудом остался в живых и должным образом это оценил, она показалась ему такой близкой, милой, прелестной в этом оранжевом свитерке, с рыжими волосами, а проглядывающие из-под задравшейся джинсовой юбки ноги затмевали все, что только можно было ожидать от женщины в ее возрасте.
Бася Соберай одернула юбку и вышла, не оглядываясь.
Еще чуть-чуть — и граница между хорошо продуманной местью и смертельным исходом могла быть перейдена. Будем надеяться, что так оно и случится, если парень отдаст концы. Он смотрит в окно, бессильно сжимая руками подоконник. Как же это могло произойти? Каким образом? Теперь нужно хладнокровно взвесить, меняет ли это что-нибудь. Вряд ли… Как ни парадоксально, но теперь он в большей степени может ощущать себя в безопасности.
Прокурор Теодор Шацкий чувствовал себя отвратительно. Но не из-за того, что ныло все тело. И даже не потому, что каждый человек из больничного персонала, помогавший ему перейти в палату с телевизором, считал своим долгом пошутить: прокурор небось хочет полюбоваться на себя в ящике. Он чувствовал себя отвратно, поскольку впервые, если не считать просмотра «Факта», стал проверять, как сандомежские события освещаются в средствах массовой информации. И уяснил, что сам он появляется там слишком часто. На пресс-конференциях, оно понятно, но, кроме того, было полным-полно снимков, как он входит или выходит из прокуратуры, один раз его увековечили, когда он быстрым шагом пересекал Рыночную площадь возле ратуши, другой — когда выходил из «Тридцатки». Утрата анонимности, пусть и временная, раздражала, но скверное самочувствие Шацкого в первую очередь было связано с утратой его представления о самом себе. Представления вполне приличного.
Нет, он не считал себя крутым малым, но ему нравилось думать о себе как о шерифе, у которого вместо совести — уголовный кодекс, а сам он — его олицетворение, страж и исполнитель. Он глубоко в это верил и на этой вере сотворил свой образ, который с годами стал его постоянной униформой: сюда входили одежда, мимика, язык, способ общения с людьми. И когда Вероника говорила: «Повесь прокурора в шкаф», — она не шутила.
Что поделаешь, камера видела это иначе. На конференциях он выглядел типичным прокурором — неестественным, категоричным, слишком серьезным, не позволяющим себе заигрывать с аудиторией и входить с ней в контакт. Мищик и Соберай смотрелись при нем как ассистентки. При этом у него оказался довольно неприятный, высокий голос, может, и не пискливый, но куда ему до голоса Клинта Иствуда.