Доля правды
Шрифт:
— Это я вас слушаю, пан Анатоль, — отзывается прокурор.
Позднее, уже в Сандомеже, во время многочасового допроса, когда убийца признавался в содеянном, прокурору Теодору Шацкому пришлось превозмогать в себе довольно странное ощущение. Ему уже случалось испытывать сочувствие к допрашиваемым, случалось жалеть их, даже уважать тех, кто взял грех на душу, но имел смелость осудить себя. Но пожалуй, впервые в его карьере им овладевало не столько восхищение действиями преступника, сколько что-то до жути близкое. Он изо всех сил старался не показать этого, хотя, знакомясь с подробностями злодеяния, время от времени думал, что еще никогда в жизни не сталкивался так близко с идеальным преступлением.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА ПОДОЗРЕВАЕМОГО. Гжегож Будник, дата рожд. 4 декабря 1950 г., проживает
Будник говорил, Шацкий внимал. Глава Городского совета, еще до недавнего времени холодный труп, описывал события довольно бесстрастно, однако случались моменты, когда он не мог совладать с гордостью, и она прорывалась наружу. Шацкий понял, что это преступление — единственный проблеск гениальности во всей его серой чиновничьей жизни, его самое большое достижение. Возможно, даже не первое, ибо еще раньше произошло чудо — он повел к алтарю Эльжбету Шушкевич. Будник исчерпывающе, со всеми подробностями описывал свои деяния, а Шацкому вспомнился их предыдущий разговор, когда он был убежден в виновности Будника и оказался прав. Тогда ему еще вспомнился Голлум из «Властелина колец», одержимый навязчивой идеей — владеть сокровищем, все остальное было неважно, неважным было даже само сокровище, лишь только обладание им. Без обладания сокровищем Будник был никем и ничем, пустой скорлупой, человеком, лишенным естественных и культурных тормозов, способным хладнокровно планировать и совершать убийства. Масштаб преступления был страшен, но ужаснее всего была жуткая ревность. Будник говорил о подземельях, о подготовке, о собаках, которых он морил голодом, о том, как целыми неделями уподоблялся бедному бродяге, чтобы присвоить себе его личность, Шацкий получал разгадки больших и малых загадок, решение которых и без того стало ясно с того момента, когда он открыл, что убийцей может быть только Будник. Но где-то в глубине души он беспрерывно размышлял: настоящая ли это любовь? До такой степени маниакальная, изничтожающая, способная на чудовищные поступки? Да можно ли вообще говорить о любви, пока не испытаешь столь сильных эмоций? Пока не поймешь, что по сравнению с ней все прочее неважно?
Эти мысли не выходили из головы прокурора Теодора Шацкого. Он их боялся. У него было ощущение, будто и ему уготовано большое испытание, и ему придется положить на одну чашу весов любовь, а на другую — чью-то жизнь.
Будник говорил монотонно, очередные элементы мозаики занимали свое место, и головоломка уже выглядела как картина, которую оставалось лишь оправить в раму. Обычно в такие минуты прокурор Теодор Шацкий ощущал спокойствие, теперь же его переполнял непонятный, иррациональный страх. Гжегож Будник не планировал стать убийцей. Он не родился с этой мыслью. Просто однажды он решил, что это — единственный выход.
Почему он был так убежден, что подобный день случится и в его жизни?
Задержание Гжегожа Будника произвело эффект разорвавшейся бомбы, на информационных сайтах даже свиной грипп отошел на второй план, а сандомежане ни о чем другом не говорили. Всеобщее замешательство дало возможность Басе Соберай заморочить мужу голову — мол, неизвестно, как долго они просидят в прокуратуре, и таким вот манером они приземлились в постельке на квартире у Шацкого, чтобы эта женушка с пятнадцатилетним стажем и больным сердечком могла с прилежностью отличницы открывать свои эрогенные зоны.
Наслаждались друг другом с самозабвением, и в какой-то момент Шацкий влюбился в Басю Соберай.
Искренне и просто. И было это необыкновенно сладостное чувство.— Мися говорила, что ты повел себя, как ненормальный.
— Согласен, так это могло выглядеть со стороны.
— А знаешь, что меня возбуждает?
— Что-то еще?
— Что ты гений криминалистики.
— Ха-ха-ха.
— Не смейся, клянусь. Дело ведь уже было закрыто, как тебе такое пришло в голову?
— Доля правды.
— Не понимаю.
— Говорят, что в каждой легенде есть доля правды.
— Ну, есть.
— Но существуют такие легенды, как, например, эта чертова антисемитская легенда о крови, в которой нет ни капли правды, которая с самого начала и до самого конца — ложь и суеверие. Тогда, на рынке, я об этом и подумал, неважно почему. И мне вспомнилось, что говорил твой отец. Что все врут, и об этом нельзя забывать. И в тот же миг я подумал о нашем деле как об одном большом подлоге. Что бы оно означало, если предположить, что нет в нем ничего правдивого, что все — липа? Что останется, если отбросить дело семидесятилетней давности, ритуальные убийства, ритуальный убой, древнееврейские надписи, цитаты из Библии, бешеных собак, мрачные подземелья и бочки с гвоздями? Что останется, если принять, что все доказательства и улики, которые с самого начала были движущей силой нашего следствия, это сплошное надувательство?
— Три трупа.
— А вот и нет. Три трупа — тоже обман, три трупа тут затем, чтобы мы ломали себе голову над этими тремя трупами.
— Тогда три раза один труп.
— То-то и оно. Я давно уже подозревал, что это правильная догадка. Но тогда еще не наступил нужный момент. То есть я уже знал, что это не три трупа, а только три раза один труп. И знал: чтобы что-то увидеть, надо содрать с этих трупов «декорации». Знал, что нужно зацепиться за то, что пришло извне, что было объективным, а не за то, что было нам навязано, что было для нас состряпано, как, к примеру, значок родлав руке жертвы.
— Эльжбеты, — тихо пробормотала Бася.
— Знаю, ладно, Эльжбеты, извини, — с неожиданной для самого себя нежностью пробормотал Шацкий, привлек к себе худышку-любовницу и поцеловал пахнущие миндальным шампунем волосы.
— И что пришло извне?
— Вернее, кто.
— Клейноцкий?
— Умничка! Помнишь, как мы сидели вчетвером? Мы с тобой, Клейноцкий и Вильчур. Под большим слайдом с мертвым телом твоей подруги на стене. И снова нас придавила инсценировка. Этот слайд, этот действующий на нервы способ поведения Клейноцкого, его трубка, его лингвистические разглагольствования. Много чего тогда происходило, но нам хотелось, чтоб побыстрей, а он говорил вещи, на наш взгляд, очевидные, его философствования казались нам бледными, потому что он не знал столько, сколько ты, например, о Сандомеже, о Будниках, об отношениях между людьми. Но он сказал самую важную вещь: что ключом к загадке является первое убийство и стоящие за ним мотивы. Что первое убийство было совершено под влиянием самых сильных эмоций, а следующее — это уже осуществление некоего плана. На первой жертве была вымещена вся злость, ненависть, желчь, зато другая жертва была, что называется, просто убита. И тогда я задумался. Если расценим три убийства как единое целое, если сосредоточимся на первом, самом главном, и на секунду забудем о декорациях, то все очевидно. Убийцей должен быть Будник. У него был мотив — измена жены, была возможность, и при этом не было абсолютно никакого алиби, он путался в показаниях и заговаривал нам зубы.
— Только кто бы подозревал труп? — Бася Соберай встала, надела на себя рубашку Шацкого и вытащила из сумки дамские сигареты.
— Ты куришь?
— Пачку в две недели. Скорее хобби, чем зависимость. Можно здесь или пойти на кухню?
Шацкий махнул рукой, поднялся с постели и потянулся за своими сигаретами. Закурил, горячий дым прошел в легкие, тело покрылось гусиной кожей; весна, похоже, и пришла, но ночи все еще были холодными. Чтоб согреться, он завернулся в одеяло и стал ходить по квартире.
— Конечно, никто не подозревает труп, — согласился прокурор. — Однако, если б не труп, дело оказалось бы проще пареной репы, потому что и в случае убийства Шиллера он также был бы самым главным подозреваемым. Оставалось обратиться к старому принципу Шерлока Холмса: если исключить все возможности, то оставшаяся, пусть даже самая невероятная, должна соответствовать действительности.
Соберай затянулась сигаретой.
— Почему мы этого не заметили? Ты, я, Вильчур.