Дом-фантом в приданое
Шрифт:
Олимпиада была совершенно уверена, что Верочка умерла, что поправить уже ничего нельзя, и страшно изумилась, когда приехавшие на «Скорой» молодые парни хищно поволокли Верочку в микроавтобус и стали что-то колоть ей и совсем по-другому, не так как раньше Люсинда, массировать, и резкими голосами задавать вопросы, когда и чем она отравилась.
— Тетя Верочка, — жалобно позвала Люсинда, поднявшись с коленей. Джинсы у нее потемнели от талой мартовской воды, и руки она сложила на груди, как будто молилась. — Тетя Верочка, не умирай!..
Все бестолково суетились и заглядывали
— Страсти какие! — со сладким ужасом сказала баба Фима. — Мрут и мрут людишки, как мухи!
— Может, еще спасут, — пробормотал Владлен Филиппович и, кажется, едва удержался от того, чтобы перекреститься.
Лишь только Люба ничего не сказала, и Олимпиада увидела, как за ней медленно и бесшумно закрылась дверь подъезда.
— Пошли, — предложил Олимпиаде Добровольский. — Мы больше ничего поделать не можем.
— А… Люська?
Добровольский хмуро глянул на нее:
— Она уехала со «Скорой». Ты не заметила?
Олимпиада пожала плечами. Она не заметила.
Они вернулись в подъезд к распахнутой двери Верочкиной квартиры на первом этаже, и Добровольский вдруг приостановился, подумал и вошел туда.
— Павел! — крикнула Олимпиада. — Туда нельзя!
— Никак нельзя, — подтвердил Красин. — Необходимо вызвать компетентные органы, а нам заходить нельзя!
— Какие такие органы? — презрительно фыркнула баба Фима. — ОГПУ, что ли? Так его нету, ОГПУ-то, разогнали давно! А нынешние что могут?…
— Это он! — вдруг сказал кто-то замогильным голосом, и все как по команде подняли головы. — Это он! Вы не понимаете! Никто не понимает!
— Чего мы не понимаем? — устало спросила Олимпиада у Жоржа Данса. — О ком вы говорите, Женя?
— Он убивает всех, — медленно и торжественно произнес писатель и будущий классик. — Мой роман. Он вырвался и зажил самостоятельной жизнью!
— Вам выспаться надо, — посоветовала Олимпиада и оглянулась на открытую дверь. — Вы сами не знаете, что говорите.
— Почему же, — сказал Добровольский, появляясь на пороге. В руках у него были кипы растрепанных серых листов. — Это ваш роман?
Жорж Данс величественно кивнул со ступенек.
Он чувствовал, что все внимание приковано именно к нему, и наслаждался этим, и больше ни до чего ему не было дела.
— Он исчез из моего дома, — объявил он, — чтобы начать самостоятельную жизнь. Он не мог оставаться взаперти.
Красин пожал плечами и посмотрел вопросительно.
Добровольский вышел на площадку и захлопнул за собой дверь квартиры.
— А когда ваш роман зажил самостоятельной жизнью? — помедлив, спросил он.
— Совсем недавно.
— Когда именно?
— Сегодня вечером. После того как они все, — тут Жорж повел рукой, — после того как они покусились на меня. То есть покушались! Роман вышел в мир, и теперь его не остановить! Даже даты совпадают, все до одной совпадают! Как я мог так угадать!..
— Роман пропал сегодня вечером? — повторил Добровольский. Вид у него был ужасный. — Правильно я понял?
— Да, — величественно согласился Жорж. — Теперь не только вы, теперь
все поймут! И его не остановить! Нет, не остановить!.. Он на свободе!Он снова повел рукой и медленно и величественно стал подниматься по ступенькам. На верхней вдруг споткнулся, потому что был в шлепанцах, и чуть не упал, и это несколько подпортило финал.
Красин вздохнул и постучал себя по лбу, и посмотрел на Олимпиаду с Добровольским, словно призывая их разделить его мнение. Пожал плечами и пошел к себе в квартиру.
— Что это значит?! — спросила Олимпиада у Добровольского. — Что это все может значить, черт возьми?!
— Я думаю, что тебе нужно остаться сегодня у меня, вот что это значит, — сказал Добровольский. — Пошли.
Ах да!.. Нужно же было подумать о чем-то важном. О чем-то очень большом и неудобном, что мешает нормально жить, — просыпаешься утром в уверенности, что все нормально, что скоро весна и хорошо бы купить новые джинсы и туфли на каблуке, а потом вспоминаешь, что теперь все по-другому. Все заслонило это большое и неудобное, и невозможно ни обойти его, ни забыть о нем.
В нашем доме убивают людей.
Мрут и мрут, как мухи, сказала ничейная баба Фима.
Олимпиада так устала, что не могла думать, это большое и неприятное покачалось-покачалось, да и упало на нее, и придавило, и теперь она почти не может дышать.
Добровольский пришел и сел рядом, на неудобный угловой диван, где Олимпиада пыталась дышать, и открыл компьютер. Олимпиада видела, как двигаются его руки, открывающие серебряную крышку. Компьютер был странный, совсем плоский, серебряный, с яблочком на крышке, которое засветилось молочным светом, когда Добровольский его включил.
Покосившись на нее, он понажимал на кнопки и стал проворно печатать, кажется, по-французски.
Олимпиада смотрела телевизор. Огромный, как озеро, на широченных слоновьих ногах. Может, это телевизор упал и придавил ее и теперь она не может дышать?…
Всхлипнув, она закрыла глаза.
Добровольский печатал и на секунду перестал, когда она всхлипнула.
— Давай я положу тебя спать!
— Нет.
— Тогда, может, чаю дать? С ромашкой?
— Нет.
— Как хочешь.
Сбоку она видела его щеку, заросшую черной разбойничьей щетиной, на ней лежал молочный свет от компьютерного яблочка. Рукава он опять закатал, словно приготовляясь к черной работе, а сам сел печатать на компьютере!
Он ей так нравился, что было перед собой неловко. Вот так бы сидела и рассматривала его, если бы то большое и неудобное не давило на нее, мешая вдыхать и выдыхать.
Но когда он сел рядом, дышать стало легче, как будто он сразу разделил с ней тяжесть. На двоих не так тяжело.
— Не смотри на меня, — буркнул Добровольский, не оборачиваясь. — Ты меня смущаешь.
Олимпиада покорно отвернулась и стала смотреть в телевизионное озеро.
Нет, в пруд. В телевизионный пруд. Озеро не может быть правильной формы, а пруд может. В парке Екатерининского дворца в Царском Селе именно такие пруды — прямоугольные, гладкие, с темной водой, будто перетянутые гладким шелком.