Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но я проснулся и подумал, что это – смерть. Родители проводили меня до берега, до самих себя. Проводили взволнованно-заботливо. И тогда мне стало страшно. Их не было здесь, вне сна. Я вспомнил сцену из «Сарабанды», последнего фильма Ингмара Бергмана, когда напуганный ночными мыслями о смерти герой Эрланда Юсефсона, жалкий, старый, без трусов, с обвисшими яйцами, стучится в дверь приехавшей навестить его бывшей жены.

Вот она какая – смерть. А вид на Аю-Даг и волшебное море, всё в цветах с картин Коровина, бухта под дачей Чехова с внешне яростными, но на самом деле просто играющими в ярость волнами, – остаются.

И еще счастливое ощущение причастности к водной стихии испытал я, когда появились у нас маски и ласты для подводного плавания. Это было в Крыму. Мы с Володей Митяевым кромкой восточного берега пробрались самостоятельно от Коктебеля до Ай-Даниля. Натянули маски и пошли, неуклюже шлепая ластами, к воде. Первым нырнул Володя. И вдруг я увидел бурные пузыри и услышал какое-то рычание. Я испугался, и кинулся за ним вслед, и тут же дико зарычал сам, когда увидел красоту подводного мира – в голубом сиянии мирно паслись стайки неведомых рыбок и покачивались невиданные цветы. Чуть не задохнувшись, мы одновременно вынырнули и, обменявшись впечатлениями, уже более спокойно стали исследовать морские богатства.

Начались счастливые дни общения с нашей праматерью-природой.

Насколько хватало дыхания, мы проплывали мимо обросших камней. Лежали на песке под снопами солнечных лучей, которые причудливо преломлялись в воде, заплывали в таинственные гроты. Внизу открывались бездонные голубые пропасти, а мы, ничтожные козявки-пылинки, суетились где-то наверху. Фантастические картинки сменялись как в волшебном фонаре. Забирались мы в знаменитые Сердоликовые бухты, где в крупнозернистом золотом песке находили кусочки яшмы, горного хрусталя и массу разноцветных сердоликов. Затем была Царская тропа, Бухта-барахта и другие сказочные, тогда еще дикие и безлюдные места. В награду как первопроходцы мы получили возможность открыть местонахождение Крымского завода шампанских вин и в местном киоске купили этот божественный, без преувеличения, напиток, золотое дыхание которого мы ощущали потом полдня. А позже пришло время Балтики. Но об этом разговор потом…

Любование природой – лесом, полем, горами, морем – отцовская черта. Море он, как всякий представитель своего поколения, увидел поздно. Думаю, где-то во второй половине 1950-х. Отсюда и восторг открытия. Тогда это были не совместные поездки всей семьей, с мамой и старшим братом, а, в силу служебных и финансовых обстоятельств, индивидуальный отдых, причем, как правило, в несезон (прямо по Бродскому: «Приехать к морю в несезон, помимо матерьяльных выгод, имеет тот еще резон, что это временный, но выход за скобки года…»). О чем свидетельствуют многочисленные открытки и письма с общедоступных советских курортов, из домов отдыха с совершенно спартанским режимом существования.

Ну а о Балтике действительно разговор – потом.

Когда я был маленьким, да и во взрослом состоянии, глядя на отца и мать, всегда хотел узнать, что они думают, как относятся ко мне. Но ответа не было. Родители мои всегда были молчаливы, скромны и не откровенничали. Это пошл'o наверное, от дедушки Ивана Андреевича, которого бабушка Елена Сергеевна всегда корила: «Что же ты молчишь, старый пень?» В ответ дед только усмехался в бороду.

Так и промолчал всю жизнь, по уверениям бабушки.

Дед дал нам свою фамилию. Он был искусным колесником, к которому обращались за помощью со всей округи – ведь каждому надо было починить телегу или заменить колесо. Дед великолепно точил на токарном станочке спицы для колес, ступицы, а затем отправлялся в кузницу, чтобы насадить на деревянное колесо железный обод. Зимой колесник превращался в саночника. Ладил легкие резные санки с изящными украшениями – загляденье просто! Долго п'aрил в печи толстые березовые полозья, ловко загибал их и перевязывал лыковыми тяжами – и всё один. Дети, мои дядья, жили своими семьями, а внуки были еще маленькие, толку от них пока было мало. Помню, мне дедушка доверял только спицы строгать и терпеливо подсказывал, как лучше действовать стамеской и ножом.

Показал как-то мне, как из липового бруска вырезать ложку. Я, конечно, постарался для себя сделать большую ложку, похожую на половник, и лихо зачерпывал щи из общей миски за столом. Однажды, зачерпнув своим орудием хороший кусок мяса со дна миски, вдруг получил наглядный урок: мой тихий незлобивый дедушка взял мою ложку, облизал ее и с размаху хлопнул меня по лбу. Я вытаращил от неожиданности свои рязанские глазищи и заревел, а дед спокойно вернул мне половник и разъяснил городскому мальчишке, что мясо выбирается из миски после того, как все щи уже выхлебаны, а главное – только после взрослых. Дети должны знать свое место. Бабушка Елена Сергеевна властным серьезным голосом подтвердила строгие правила. Это был урок на всю жизнь.

Отец очень гордился своим крестьянским происхождением, всегда подчеркивал, что его серо-голубые глаза – рязанские, считал, что умеет столярничать. Но в этом было некоторое преувеличение. Сформировался он сначала скорее в слободской, а потом в городской среде – коммунистической, уравнивавшей и нивелировавшей все и вся.

В строгом смысле слова он, конечно, был москвичом – с подросткового возраста, с войны, жил в самом центре города, рядом с улицей Горького, в Дегтярном переулке, а учился здесь же рядом в 167-й школе, бывшей 25-й образцовой, интересовался гуманитарными предметами и опереттой (шире – театром и кино в целом, собирался стать актером, занимался в драматических и хоровых кружках). Словом, социологически это была такая разночинная среда, из которой в том числе рекрутировалась будущая интеллигенция 1960-х годов. И деревней мои родители интересовались не больше, чем любые среднестатистические интеллигенты. Да, в домашней библиотеке были Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Федор Абрамов. И лишь одна книга Василия Белова – очерки о народной эстетике на мелованной бумаге, изданные «Молодой гвардией». Огромное собрание поэзии, в котором не было Николая Рубцова. По-настоящему читанные тома – Распутин и Астафьев. Но тогда эти тексты входили в обязательный джентльменский набор советского интеллигента, и никакой русопятости, кроме любви к подмосковной природе (и к природе Балтики, Крыма и черноморского побережья Кавказа) не наблюдалось вовсе. «Русская партия» обошла стороной выходца из Рязанской области, коммунистический интернационал был важнее, равно как и жена-еврейка, теща-еврейка, родственники-евреи и друзья-космополиты – известный адвокат и видный редактор. Что уж говорить об отдыхе на северо-западном взморье – Рижском, на Куршской косе и в Паланге, в Таллине и Пярну. Отдыхе, сопровождавшемся общением с местными элитами и творческой интеллигенцией из метрополии.

Деревенская жизнь с ее твердым распорядком, своими вечными ценностями познавалась мною медленно и трудно летом 1941 года, когда после первых бомбежек меня отправили из Москвы к дедушке и бабушке в село Бугровка Черневского района Рязанской области. Спасали меня от авиационных налетов фашистов на Москву, а отправили прямо навстречу наступающим врагам, которые вошли в нашу деревню в ноябре.

К тому времени я уже вполне освоился с деревенской жизнью.

Ездил верхом на неоседланной лошади, работал на стоговании сена, на молотилке, крупорушке, да и вообще на подхвате – дел всегда хватало. Самое трудное испытание – работа пастухом. Пас телят, вставать надо было в 4 утра – это казалось невозможным, но чувство долга брало верх. Зато с форсом щелкал кнутом. Сначала не очень получалось, сплести кнут – большое искусство, но обучали меня опытные пастухи, и из тонких ремешков и конского волоса образовывалось это чудо: резкий рывок рукоятью – и получался громкий выхлоп, как выстрел. Это было своего рода щегольство, хвастовство уменьем. Телятам не очень это нравилось. Но самое ужасное в этом деле, когда телята, как дети, разбегались в разные стороны, а их нужно было собрать в одно место. Они же, как капризные ребятишки, не слушались. Вот

тут-то и требовался кнут…

Иногда хозяйка жаловалась на меня, и тогда немедленно следовала расплата – вступала в дело статная Елена Сергеевна, которую мы все, дети и внуки, а также дед очень боялись и беспрекословно ей повиновались. Все ее внучки от разных детей получали ее имя, которое варьировалось: Лена, Леля, Ляля и моя сестра Ёлочка.

Ее мы привезли с Дальнего Востока, она родилась там, в городе Свободном, в 1937 году. Я очень ее любил и всегда заботился о ней. В семье сложилось такое положение: Ёлочка – папина дочка, а я – маменькин сыночек, даже внешне. Сестра была на моем попечении – нелегко быть нянькой в 10-11-летнем возрасте, особенно когда соседские ребята зовут гулять на улицу. Тогда я выходил с «хвостиком» – малышка следовала за мной по пятам. Во взрослой жизни наши пути с сестрой разошлись, работа заела меня, но я всегда знал и чувствовал ее привязанность, любовь и поддержку и был уверен, что родители мои в надежных руках…

Осенью мне вручили трудовую книжку – 220 трудодней я заработал сам. Очень гордился, в нашей семье по числу трудодней я оказался на втором месте после дедушки. А он зарабатывал больше всех в колхозе со своей редкой и такой нужной специальностью колесника – более двух тысяч. Когда получали расчет по трудодням, дедушке загрузили подводу шестью мешками зерна, и он, улыбаясь, сказал: «Да хватит, хватит, куда мне столько». К этому на трудодни еще выдавались картошка, овощи, бидон меда и по 2 рубля 50 копеек на один трудодень. Колхоз наш был богатый, участник ВСХВ (сельскохозяйственной выставки в Москве).

Кроме такого заработка у нас был свой огород, на котором выращивали картошку, капусту, морковь, лук и даже горчицу. Для меня это была новость, я, конечно, не знал, как горчица растет и что из нее можно делать горчичное масло. Оказалось, что самая вкусная каша – это пшенная каша с горчичным маслом. Еще одно открытие для меня: квас делали не хлебный, а из ржаной муки, не сладкий, а кисленький, в жару самый подходящий.

1 сентября я пошел в пятый класс Бугровской сельской школы. Разницы с московской школой особой не было. Та же беготня на переменах, только ругань была вполне взрослая и ребята поздоровее. Один второгодник-верзила угнетал нас, слабеньких, особенно придирался к «городским», их вообще презирали. Правда, около меня образовался небольшой круг почитателей советской литературы, я много рассказывал о прочитанных книгах Аркадия Гайдара. Ребята с восторгом слушали о приключениях Тимура и Мальчиша-Кибальчиша.

Симптоматично: сельская школа для городского мальчика – как зона для интеллигента. И способы самозащиты те же – пересказ литературы. Только не Дюма или Жюль Верна, а Гайдара. Но социальная картинка та же.

Что же до «папиной дочки» Ёлочки, то совсем недавно я смотрел во время отпевания на ее неузнаваемый профиль…

Да, мне было о чем порассказать, ведь я учился не только в московской школе, но и на Дальнем Востоке. А Дальний Восток в то время был самым романтичным местом, о котором мечтали все мальчишки и девчонки. Героический беспосадочный перелет В. Гризодубовой, П. Осипенко, М. Расковой поражал воображение. Я был счастлив, когда узнал, что наши героини будут проездом в городе Свободном Амурской области, где мы тогда жили. Помню, собралась огромная толпа с флагами, лозунгами. Играл духовой оркестр. Наконец подошел поезд. Под радостные крики из вагона вышли три красавицы (так тогда мне показалось) и помахали нам руками. Толпа грянула «ура».

Вот и вся встреча, которая запомнилась навсегда. Мы еще долго бежали вслед за поездом.

Мы жили далеко от Москвы, но всегда ощущали причастность к общему великому делу, чувствовали себя гражданами великой страны.

Вот здесь стоит остановиться. В этом – причина конформизма, воинствующего конформизма моего отца. Он был воспитан в коммунистической вере, был послушным мальчиком, который воспринимал всё как должное, на всех этапах взросления старательно выполнял навязывавшиеся социальные роли. И надо сказать, что в этом как бы проходном, почти парадном высказывании схвачена суть того, как работала система. Было ощущение общего дела – res publica. Какое дело, кем сформулировано, как насаждалось – все знаем. Но чувство – было. В том числе ощущение гражданства. В стране, где ни на что повлиять было нельзя, часть населения действительно выступала в качестве граждан, активных участников общего дела. А Гризодубова, Осипенко, Раскова, реальные героини, становились иконами – частью сталинского пиара этого общего дела, психологического стержня государства. Характерно и то, что летчицы показались восьмилетнему мальчишке красавицами. Потому что были пришельцами из мифа, ожившими принцессами. Но от них после отбытия поезда и туфельки-то не осталось…

Потом так же встречали и хетагуровок – девушек со всей страны, поехавших осваивать Дальний Восток.

Вот вам и пространственное развитие. Вот вам и освоение Дальнего Востока, над которым безуспешно бьются нынешние начальники. Нужна была одна «красная» Золушка, Валентина Хетагурова, которая обратилась к девушкам Страны Советов с призывом ехать на Дальний Восток. За четыре дня после публикации письма пришло 1770 заявлений с просьбой отправить на работу на дальние рубежи – без всяких социальных сетей. Вернее, это и была социальная сеть – по-советски. Горизонтальная мобильность, одно слово! А как убедительно звучало само обращение Хетагуровой, жены командира Красной армии: «…Нам нужны слесари и токари, учительницы и чертежницы, машинистки и счетоводы, конторщицы и артистки… Нам нужны просто люди – смелые, решительные, самоотверженные. Вас ждут замечательная работа, замечательные люди, замечательное будущее… Мы ждем вас, дорогие подруги!»

А дальше – песенное творчество и кино, искусство, которое из всех является важнейшим, – не менее эффективное средство пиара.

А с каким воодушевлением пели мы на пионерском сборе: «Летим мы, товарищ, дорогой высокой, наш путь над тайгою пролег. Байкал мой глубокий, Амур мой широкий, мой Дальний советский Восток». Всё было «мое», а вернее – наше.

Но особенный успех имела песня про трех танкистов. Границу мы ощущали остро, она была рядом.

Песня «На Дальнем Востоке» Ю. Милютина и В. Гусева, написанная в 1937 году, мягко говоря, незамысловата. Но маршевый ритм и лозунговые слова с акцентом на res publica, чувстве сопричастности делам родины и коллективной собственности – «Амур мой широкий» – всё это работало. Раз уж даже мальчишки пели. Там еще были такие слова: «Край могучей, радостной работы, / Комсомольский, смелый, молодой, / Край, согретый сталинской заботой, / Озаренный сталинской звездой».

Ну а «Три танкиста» – заслуженно легендарное произведение из легендарного же фильма Ивана Пырьева 1939 года «Трактористы» с обаятельнейшим и ставшим культовой фигурой Петром Алейниковым, за которым закрепилось его «сценическое» имя – Ваня Курский. Слова Бориса Ласкина, одного из многих талантливых евреев на службе пропагандистского кинематографа, музыка – двух братьев Покрасс, третий из которых сочинял мелодии за океаном, в Голливуде.

Бои на озере Хасан в 1938 году, Халхин-Гол в 1939-м – всё это было географически далеко от города Свободный, где Зея впадала в Амур, но всё это был «мой Дальний советский Восток».

Поделиться с друзьями: