Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дом образцового содержания

Ряжский Григорий Викторович

Шрифт:

Первые пенсионные год-два Глеб Иваныч Чапайкин сам не до конца верил, что взят он вот так вот и отрублен от любимого дела, словно прокаженный: разом, с маху, одним коротким начальственным указом, несправедливым командным тычком, какого могло бы вполне и не быть, учитывая безукоризненное прошлое и верность чекистскому делу. Все еще надеялся внутри печенки, что простят ему проклятого этого Томского и призовут обратно. Не дождался. Не призвали и, судя по всему, не простили. Особенно упомнили, что его же агентом Стефан-Гусар и оказался: сам же и вербовал, генерал-неудачник, сам же дело такое громкое и провалил, бездарно просрав в поддавки против уголовника. Сам же, считай, прессу вражескую к делу притянул, своими, можно сказать, идиотскими действиями. А тень на весь Комитет упала и на

всю партию.

Да и не в том дело – простили-не простили: забыли просто-напросто, списали, подвели равнодушную черту и вымарали из истории, географии и родной речи, в каждой из которых головой и ремеслом участвовал, по крупинкам туда-сюда сортировал, прочищал, промалывал и снова после, как надо, правил и, как учили, расставлял. И вот так неутомимо, ненавидя врага и себя не жалеючи, – все эти пятьдесят боевых партийных лет. А уволен – в один день. И хотя остался без прямого позора, но зато со всеми основными вытекающими из необъявленного позора последствиями: ни того тебе, ни другого, ни третьего, ни лекарства нормального, ни звонков по праздникам, ни приглашений по Дням. Спасибо, про квартиру не вспомнили – в смысле, как образовалась. Хотя кому вспоминать-то? Передохли те давно, кто сочувствие в тридцать пятом оказал, позволив дело на семью Зеленских завести, да так, чтобы сразу же изменников изобличить, а помещение очистить.

Именно тогда, в семьдесят пятом, впервые подумал он о Зеленских, приложив к явственно всплывшей в голове картинке собственную жилплощадь в Трехпрудном переулке в качестве овеществленной памяти. И в тот же самый момент, как вспомнил, встретил, как назло, Розу Марковну Мирскую во дворе. Та возвращалась с рынка, с зеленым луком и килограммом яблок. А он – из магазина в Малом Козихинском, с батоном белого и ряженкой. Она кивнула приветливо и пошла навстречу – разговаривать. А он, помнится, налился кровавым колером – от ничего, от внезапного секундного совпадения памяти, негодяйского факта и свидетеля времен – Розы Мирской. Или, наоборот, – от полного их несовпадения по результату всей ничтожной и почти уже истекшей жизни. Нелепо взмахнул тогда рукой, не узнавая сам себя, крутанулся резко на месте, в оборот, и двинул в обратном направлении, энергично отталкивая казенными подметками дворовый асфальт. И – от дома, от дома… Словно чего забыл, но внезапно вспомнил.

После избегал соседку какое-то время, прислушиваясь к себе народившимся незнакомым органом, который сам же внутри себя и засек, в тот же самый короткий и необъяснимый период, в семьдесят пятом: от встречи во дворе и до конца года, не больше.

До восьмидесятого жил потом тихо: телевизором и газетами. Из дому выходил лишь по необходимости: аптека, магазин, папиросы, те же самые газеты с обязательной «Правдой». Гулять – не гулял: не понимал бесцельного времени никогда, от мысли одной воротило, что можно просто идти ни за чем, просто так глядеть ни на что или же, к примеру, специально вдыхать и с паузой выпускать воздух обратно.

А затем случилась странная вещь, во время Олимпиады-80. Кто-то из них ехал, то есть наш, из своих бывших – скорее всего, самый Большой Лубянский, в серединной машине. Вокруг сопровождение – под сигнал, от Маяковки на Горького сворачивали, к театру Сатиры почти вплотную прижались. Там-то Глеб Иваныч и стоял с очередной авоськой. В авоське все просто и все насквозь: кефир и макароны в бумажном пакете, длинномерные. Помнил только, сощурил глаза и взглядом кортеж тот проводил, а взгляд мокрым получился: то ли от тоски, то ли от зависти, то ли от обиды. И руку с авоськой к глазам приподнял, вытереть вроде, собрать на палец мокрое. В этот момент двое и подскочили откуда-то сзади. Один перехватил авоську, другой оттеснять стал, к самому театру ближе и всем корпусом вид Чапайкину перекрыл. Кто они – догадался сразу. Это и взбесило, именно то, что свои, а не чужие.

– А, ну, цыть! – так шепнул, чтобы внимания не привлекать, но расставить все куда надо. Первый на слово не среагировал, а одним движением проверочным пакет макароновый лапой обхватил и хрустнул. Второй спиной уже развернулся и мерно отступать продолжал, заталкивая Чапайкина в глубь тротуара, но на этот раз уже ближе к воротам железным, к театру Моссовета.

Тогда и сработала впервые ненависть к своим же, к тупым и неловким неумехам. Замкнулось что-то

в органе идентификации «свой – чужой», не сросся образ и факт, выдавилось неприятие через макароны те самые и оттирку к стене. Глеб Иваныч рванул на себя авоську, выставил локти навстречу оттеснителю и, подкачнув в шейные вены жидкости, произнес с тихой угрозой в голосе:

– А ну смирно, с-суки! Генерал перед вами!

Суки, однако, оттирку не прекратили, а затащили Глеба Иваныча за театральные моссоветовские ворота, приставили к стене, прохлопали карманы, попутно додавив макароны до мелких осколков, и тогда первый, убедившись в неопасности деда, между делом сунул ему кулак ниже ребер. Чтоб не вякал, во-первых. Чтоб нормально оттеснялся, когда просят, во-вторых. И чтоб органы уважал, в-третьих. Особенно в период Олимпийских игр в столице. И не просто сунул, а нанес резкий, хорошо поставленный короткий удар в подреберье, чтобы хватило перехватить дыхалку на время, пока сотрудники в штатском исчезнут в толпе.

Потом он долго, сидя на корточках, восстанавливал дыхание, превозмогая боль справа внизу. А еще через какое-то время боль отпустила, и он обнаружил, что знает, что ему делать. Вернее, Глеб Иваныч точно знал, что ему делать теперь не следует, а именно: звать на помощь, писать обличительные бумаги, обращаться в органы милиции или звонить по старым номерам.

В этом и заключалась странность истории, имевшей место в олимпийском восьмидесятом году, напротив памятника поэту Маяковскому при участии в ней генерал-лейтенанта в отставке Глеба Иваныча Чапайкина – в том, куда он пошел. Точнее говоря, в том, куда он попал в результате этой бесовской несправедливости своих по отношению к своим после того, как, бросив испоганенную авоську, задумчиво двинул вниз по улице Горького.

Так он, перебирая в памяти фрагменты уходящей жизни, от посадочно-победных до откатно-пораженческих, шел и шел, пока не миновал черного Юрия Долгорукого с голубиным пометом на шлеме цвета несвежей извести и не взял правей, зайдя на улицу Неждановой. Там дорога раздваивалась. Левая превращалась в Брюсов переулок, упираясь в консерваторию, правая же вливалась в Елисеевский, что брал начало от выцветшей блекло-желтой церковки. В консерватории он, бывало, заседал, и неоднократно: даже пару раз меры принимал, хотя сажать по их части не пришлось – хватало запугиваний и бесед. Неподдающиеся просто сбегали и оставались вне родных границ, но против опасности не шли. Церковь же на этом месте была совсем ему незнакома.

«Как же так, – подумал Чапайкин, обнаружив Божий храм, – ведь не раз тут проезжал… – он оглянулся назад и сразу же безошибочно признал другой знакомый пейзаж. – В Союзе композиторов также заседал не единожды и все такое, а вот церковь не упомню», – он задрал голову к куполу и медленно сканировал глазами полученное изображение, сверху вниз, до самого бортового тротуарного камня. Так сделал, словно собирался приступать к допросу непосредственно святого духа, но только вот не был уверен, каким будет первый вопрос его и не стоило ли предварительно открыть крепкое безошибочное дело на Сына и Отца. Он кинул взгляд на каменную доску правей входа. На ней слабо просматривалось через грязноватую позолоту «Храм Вознесения на Успенском Вражке».

Глеб Иваныч подумал и вошел. Внутри было тихо и прохладно, и Чапайкин снова удивился. На этот раз тому, что они не закрыли храмы на период Игр. Лично он закрыл бы, в пределах окружной дороги хотя бы. Но тут же сам поразился тому, о чем только что подумал.

– Господи, – пробормотал он, не имея в виду ничего религиозного, а просто немного заплутав в непоследовательности собственных удивлений, – надо же…

Утренняя служба давно завершилась, поэтому внутри храма находились лишь задержавшиеся в силу разных нужд прихожане, случайно забредшие прохожие и один-два чокнутых завсегдатая. Были и те, кто зашел не случайно: не из любопытства, и не сказать что по делу, а просто с прихваченной на всякий случай личной целью, без особых претензий на челобитный визит. Те, как правило, покупали по паре тонких свечей, затем чуть растерянно оглядывались, подбирая подходящую под ситуацию иконку, и, остановив взгляд на отобранной внутренней подсказкой, ставили к ней поочередно свечи, зажигая одну от другой. При этом не молились и не шептали, а лишь недолго смотрели на огонь, затем медленно отступали и, уже не оглядываясь, покидали храм.

Поделиться с друзьями: