Дом слепых
Шрифт:
– Никаких баклажек Валентина готовить не будет! – закричал Пахрудин, и Валентина покорно застыла в двух шагах от пустых бутылок, валяющихся в свободном от кроватей углу. – Женись, будешь своей женой командовать! – Пахрудин еще ниже надвинул воображаемый козырек. – Пока мы с твоей хромой ногой доковыляем до водокачки, час пройдет.
– Ну и что, что час пройдет?! – Нуник был готов.
– А то, что через час время молитвы!
– Я этому богу не молюсь!
– Эти всегда прилетают во время молитвы! Ты забыл?!
– Чувствую! Чувствую! – Уайз вывернул пальцами нижнюю губу.
Дуся застонала на кровати.
– О Аллах! Зачем ты меня сюда посадил с этими людьми? – напомнила богу о себе Фатима.
– Мама, я здесь, здесь… – засипела Роза.
– Уайз, что чувствуешь? – осторожно спросил Нуник, перестав стучать тростью.
– Ничего. Просто чувствую, и все, – ответил Уайз.
Вздохнув аккордеоном, сраженный Нуник опустился на кровать, снял с головы
– Я вернусь. – Еще постоял, видимо, недовольный эффектом, и добавил: – Засекайте полчаса. – А добавив, уже пошел.
Вернулся Пахрудин через десять минут – без воды, без баклажек. Впереди него бежал истеричный лай Чернухи.
Пахрудин снова перевоплотился – в какую-то незнакомую всем ипостась. Он внесся в подвал, размахивая руками, И весь был одним перепугано частящим сердцем. Из выкриков Пахрудина нельзя было вычленить осмысленных, которые, сложившись, составили бы картину того, что десять минут назад происходило с ним за пределами подвала. И даже лай Чернухи мог рассказать больше – визгливый, прыгающий, он заливал уши и выливался из них реками того же лая. Весь подвал был наполнен ее лаем. Лай накрывал всех, впитывал в себя остальные звуки.
«Это он», – догадалась Люда.
Пахрудин мог улететь. Пахрудин хотел улететь – взмахивал руками, опускал их и снова взмахивал. Бетонные балки не пускали вверх.
– А ну замолчи! – прикрикнула Люда на Чернуху.
Вместе с собакой, вздрогнув, замолчали руки Пахрудина, упали по бокам. Сам он стал источником страха, и в наступившей тишине это могли почувствовать все. Будто в Пахрудине включился генератор, который вырабатывал страх в больших количествах, а тот волнами расходился по подвалу. Забирался под кровати, будил щенков, мурашками пробегал по коже.
– Ты скажешь, что случилось или… – Нуник запнулся, страх коснулся его языка, страх приложил палец к его губам – молчи, Нуник, молчи. Ты уверен, что хочешь знать? Ты уверен, Нуник?
Нуник сжал кролика. Кролик поджал ухо на шнурке. Все молчали, почти наслаждаясь моментом незнания. Мигом раньше, мигом позже они узнают, что стряслось с Пахрудином, отчего до сих пор трясет Пахрудина, и тогда к набору их подвальных страхов прибавится еще один, может быть, самый жуткий. И, прежде чем Пахрудин заговорит, все они, еще не накрытые страшной волной, тянули момент до последнего, понимая – его нить вот-вот истончится и оборвется.
– Я вышел… – начал Пахрудин спертым голосом. Свой полный, срывающийся на петушиный крик, он оставил там – наверху, вместе с баклажками. – Пошел так осторожно к углу дома. Иду – тихо. А как дошел до угла, ничего понять не могу. Мну, мну землю, наступаю – куда идти, не знаю. Дорога стала незнакомой. Ноги проваливаются в какие-то ямы, дыры, траншеи… Я покрутил головой, постоял у угла… Не чувствую я соседней двухэтажки – разбомбили ее, наверное. Пошел снова. Под ногами какие-то кирпичи, ветки, железяки. Понял я – не дойти мне до водокачки и обратно за полчаса, как хотел… – он подавил отрыжку. – Ну, думаю, ладно. Буду идти пусть минут сорок туда и минут сорок обратно, а воду принесу. Помнишь, Нуник, как мы с тобой ходили за водой, а начался обстрел? По всему стреляли – по домам, по деревьям, по земле и воздуху. Я еще тогда подумал – зачем столько патронов переводить? Дома и деревья не умеют оружия держать, они в войне не участвуют. Мы тогда, помнишь, Нуник, как услышали, что стреляют, к стене какой-то прижались и так стояли, пока стрелять не перестали, а потом дальше за водой пошли. Слава богу, в тот день вода без бензина была… А теперь что? Теперь все так расковыряли, не знаешь, в какую сторону идти. Но все равно пошел я… – Пахрудин снял тюбетейку и утер ею лицо. – И тут я слышу, как будто оса у ног пролетела и в землю упала с таким звуком… Цык – цыкнула. Ого, думаю, оса какая тяжелая. Или камень это был? Сначала ничего не понял, а потом как будто тростью Нуника по голове – бах, понял – началось. Упал на землю, бутылки рассыпались, раскатились. Лежу, жду, думаю, сейчас, как они начнут. А чего я тут лежу? Мне надо ползти к подвалу. Я только одну руку вперед выставил, и снова вот так – цык… Я лежу, а под живот мне камень попал – вот такой булыжник, больно, лежать неудобно, а пошевелиться боюсь. И все время мне кажется, выпрыгнет сейчас эта оса из земли, меня ужалит. Потрогал голову – нет тюбетейки. Давай шарить по земле. Нет тюбетейки. Думаю, ну все, мне конец, раз нет тюбетейки. Давай ее снова искать, чуть-чуть назад прополз, вбок чуть-чуть, потом в другой бок – вот она, нашел – на баклажках лежала, взял ее, на голову надел. Слушаю – тихо… Пополз. А пока я вот так барахтался, тюбетейку искал, я направление потерял. Куда ползти? Где подвал? Потрогал руками вокруг себя – все незнакомое. Где дорожка через двор,
где трава, где деревья? Везде – камни, дыры, ямы…И тогда Пахрудин заплакал. Честное слово, заплакал. Лежа на земле, размазывая мучные слезы по пыльному лицу. Они текли из-под очков. А кто-нибудь сидящий на крыше – если бы кто-то в этот момент сидел на крыше – мог бы над Пахрудином посмеяться: валяется, как дурак, посреди мусора, в тюбетейке и солнечных очках. А солнца – ни луча, ни лучика. Лежит и плачет – заблудился в двух шагах от собственного дома. Если это не смешно, то над чем тогда в этом мире смеяться? Очень смешное зрелище являл собой Пахрудин – ну это, если, конечно, смотреть с соседней крыши, а не факт, что на крыше кто-то был. С крыши – Пахрудин барахтался, словно жук в навозе. Жук – в солнечных очках… Распялил пальцы по земле, роется, тормошит пустые пластиковые бутылки. А вот это уже уморительно – надевает на голову тюбетейку. Жук – в солнечных очках и белой тюбетейке. Большой навозный жук. Прихлопнуть его или пусть? Пусть – пока смешно…
– Дом! Дом! – позвал Пахрудин.
Оса цыкнула в землю у самой руки, и он взвизгнул, как ужаленный. Но оса промахнулась.
Все же будь кто-то на крыше, глядя на Пахрудина, непременно вспомнил бы детскую игру в палочку и жука – ползет слепой жук на брюхе по своим делам, предположим, напиться, а играющий человечек – р-раз – и перекрыл ему ход палочкой. Тогда жук двинулся в обратном направлении, а человечек – два – и снова палочка на пути – высокая непреодолимая палочка. Жук в сторону – три. В другую – четыре. Пять, шесть… Жук, лежи и не двигайся. Умри, жук…Да, если бы кто-нибудь глядел на Пахрудина с крыши, то непременно захотел бы сыграть с ним в эту игру.
У Пахрудина не имелось остатков зрения на дне глазных яблок. Света и теней Пахрудин не различал. Пахрудин родился с глазами, прикрытыми веками. К слепоте своей Пахрудин привык быстро, кажется, еще в младенчестве – он и сам не помнил. В детстве он читал рассказ одного фантаста, Уэльса – какая-то добрая рука наковыряла его Брайлем. В том рассказе зрячий человек попал в страну слепых, у которых глаза были вот так же прикрыты веками, как у Пахрудина. И решил этот человек, что станет царем этой страны. Но превратился в раба, ведь слепые, не представляя себе, что такое быть зрячими, прекрасно обходились теми чувствами, которые у них имелись. Пахрудин любил этот рассказ. Цитировал его, особенно вот эту фразу: «Несколько поколений выросли абсолютно слепыми. Они многое забыли, многое изобрели. Предание о широком мире, откуда они пришли, приобрело для них туманную окраску мифа». Пахрудин не помнил, откуда пришли поколения, бывшие до него. Какой миф был им домом и светом? Его миром от рождения была страна зажмуренных глаз – густое ничто, из которого выступали углы предметов – острые, когда ты невнимателен, и тупые – когда ждешь встречи с ними. Из которого доносились и звуки тоже – острые, когда слышишь их впервые, когда ощупь твоя незнакома с их источником, с его углами. Тогда незнакомый звук перекрывает дыхание, стук сердца оглушает – опасность где-то рядом. А опасности в мире слепых – на каждом робком шагу. Правда, чаще они ложные. Но если звук знако'м, он ложится мазком на картину мира, и пишет ее – звуковую, такую зрячий ни за что не представит себе, как слепой не представляет себе света. Вот какой была страна Пахрудина – с розовыми ромашками, зеленым небом и голубой землей. Маленькая страна – лишь дом и двор, огороженный от широкого мифа шагами старого Али. Слепые всё знают, всё чувствуют… Лишь высота им неподвластна – радиус чувствительности не дотягивается до крыши. Каждый зрячий, попавший в заколдованный круг, рисковал стать здесь рабом, ведь в этой стране была своя иерархия: на верхней ступени стояли слепые от рождения или ослепшие окончательно, такие, как Пахрудин, ниже рангом – жильцы с остаточным зрением, вроде Фатимы, а в самом низу – зрячие – Люда и Марина.
– А нечего со своим зрением соваться в страну слепых, – любил повторять Пахрудин. По всем параметрам он тянул на царя – был слеп от рождения, не жалел о своей слепоте, прекрасно обходясь теми чувствами, что были ему даны. А самое главное – точь-в-точь, как в рассказе фантаста, его глаза были плотно, будто яблоки кожурой, прикрыты веками. Чем Пахрудин не царь?
Только с крыши он казался жуком. Но высота, что известно, уменьшает размеры – любого царя может превратить в жука. Вопрос в том, откуда смотришь. Но Пахрудину игры высоты с размерами были неведомы и не-оче-видны. Поэтому, даже лежа на земле, он все равно чувствовал себя царем и призывал дом – повелевал ему поманить пустотой подъезда, затянуть в сырое безопасное брюхо подвала.
Дом повиновался – прислал Пахрудину Чернуху. Как раз вовремя – у другой его руки приземлилась еще одна оса. Р-раз, два, три. Четыре – умри?
Одному богу известно, каких размеров могла предстать с высоты Чернуха. Ведь кроме бога, никто не забирался так высоко. Никто, кроме бога, не знал, была ли похожа Чернуха на жука.
Чернуха шумела. Жуки не лают. Нет, Чернуха не была жуком. Она сама была царицей – всех собак, сотворенных на этой земле, рожденных и еще родящихся. И даже если кто-то сейчас сидел на крыше, Чернуха его не боялась.