Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях
Шрифт:

Духовная дочь Аввакума, Федосья Прокопьевна, видимо была душа крепкая и верующая и рано обнаружила свою привязанность к добродетельной постнической жизни по тому идеалу, какой тогда господствовал в умах, искавших спасенья. Для нее не были чужды вопросы такой жизни и быть может за то самое ее очень любил знаменитый брат ее мужа, Борис Иванович Морозов. Сказание о ее жизни [42] говорит, что Борис многие часы проводил с ней, беседуя духовно, что, когда она приходила к нему, сам встречал ее любезно и говаривал: «прииди друг мой духовный, пойди радость моя душевная»; а провожая после беседы прибавлял: «насладился я паче меда и сота словес твоих душеполезных». Стало быть, боярыня еще в молодую свою пору была уже достаточно знакома с постническим уставом жизни, так что могла вести разумные беседы со одним из разумнейших людей царского синклита. Вообще все показывает, что она была настолько развита, хотя и односторонне, что вопросы жизни для нее не были вопросами только хозяйства или домашней порядни, а были вопросами духовных стремлений найти самую правду жизни, что она вовсе не была способна сделаться «под Фарисейским только видом постницею», каких было довольно в то время. Необходимо заметить, что в это самое время в русском обществе, в его мыслящей или сколько-нибудь знающей, начитанной среде, совершался великий, и нравственный,

и социальный поворот от старого Домостроя к новине Петровской, от востока к западу. Имя этому повороту было: Никон; потому что Никон патриарх смелою рукою формально коснулся наиболее заветного начала жизни, именно ее невежественного застоя. И прежде его думали и говорили тоже, как он потом стал делать; не он первый и не он один желал сдвинуться с места. Первым был в этом случае сам государь. Но на Никона все должно было обрушиться по той причине, что его почин касался области, в которой застой невежества был очевиднее и осязательнее, и при том всегда освящался авторитетом святыни, а потому давал широкие средства отстаивать его против малейшего движения умной новины, давал, кому это было нужно, широкие средства авторитетом Веры спутать и замешать понятия общества. И вот имя Никона явилось знамением времени, стало ежеминутно повторяться в домашних беседах, во всяких сборищах, в тишине домашней клети и на шумных стогнах града. В народе поднялось великое и многое размышление и соблазн, а в иных местах и расколы. Судили и рядили о том, где правда. Говорили: «вот поют, вместо: благословен грядый, обретохом веру истинную. И то их нововводное пение на великое поношение и укоризну российскому государствию и православной нашей вере. Будто они никонианцы обрели нам истинную веру, а до сей поры мы и отцы наши и те святые русские чудотворцы, от Владимирова крещения лет 700 будучи, будто истинные веры до них не знали на земле?… Да они же имя Сыну Божию переменили, печатают по новому с приложением излишней буквы Иисус; и тем учинили великий раскол и смуту, и от иных государств вечный понос и укоризну. Будто мы и отцы наши от Владимирова крещения, толико лет будучи, имени Сыну Божию не знали… Ведь, если и в царском имени кто сделает перемену (описку), так того казнят, как же дерзнуть нарушить имя Сына Божия».

42

Мы пользовались списком этого сказания еще из библиотеки покойного И. И. Царского, принадлежащей теперь гр. Уварову (по каталогу г. Строева № 474, прежний № 392) Г. Тихонравов ознакомил уже читателей с этим сказанием в Русском Вестнике 1865 г. № 9, по списку, ему принадлежащему.

«К сему же и звоны церковные переменили, звонят к церковному пению дрянью, аки на пожар гонят или всполох бьют; и тем велие поругание и православным соблазн и возмущение; и в уставах того, чтоб дрянным обычаем по пожарному звонити, нигде не указано».

«Иноки ходят в церковь Божию и по торгам без мантий, безобразно и безчинно, как иноземцы или кабацкие пропойцы; и тем своим «безчинием иночеству конечное творят поругание, какого и в мирских отнюдь не бывает; потому что, если и мирянин кто, от благоговейных и честных, так будет творить, что без верхнего одеяния, в ферезях и в полукафтанье, в церковь Божию или посреди торжища дерзнет войти, — не все ли зрящии посмеются ему и пьяницу суща или ума исступивша почтут быти. Если срам есть и безчестие мирским так творить, кольми паче иноком… а они и прочее одеяние иноческое все переменили и возлюбши иных земель платья и обычаи их и нравы. Вместо рясок, носят иноземные широкие кафтаны, а вместо скуфей иноческих, носят черные колпаки… Такоже и вместо клобуков возлагают на главы своя странно некакое их инообразное подобие, соблазна ради и душевные пагубы: нельзя очи иметь нимало непокровенными, паче же юным и безбрачным, до конца соблазнительно и стыдно. А прежде в русской земле этого небывало и странных этих иноземских обычаев вводить несмели…»

«Попущением Божиим умножися в нашей Русской земле иконного письма неподобного… Пишут Спасов образ Еммануила — лицо одутловато, уста червонныя, власы кудрявые, руки и мышцы толстыя, персты надутые, такоже и у ног бедры толстые и весь — яко немчин, брюхат и толст учинен; лишь сабли-то при бедре не писано… А все то Никон враг умыслил: будто живые писать. А устрояет все до Фряжскому, сиричь по немецкому… Ох! Ох! бедная Русь! Чего то тебе захотелось немецких поступок и обычаев? А Миколе чудотворцу имя немецкое — Николай! В немцах немчин был Николай, а во святых нет нигде Николая…» Далее: перстосложение, аллилуия и очень многое, тому подобное — все это и подверглось великому народному размышлению и рассуждению, особенно между духовными отцами и их детьми. Не смотря однако ж на разнообразие предметов размышления все дело сводилось к одному концу: стоять ли за старое или идти за новым. В обществе произошло разделение, главною причиною которого было крайнее невежество этого самого общества, воспитанного в самой тесной опеке, в среде бесчисленных запрещений, отречений и анафем; у которого отнята была наука, закрепощена мысль, которое, по этому, не имело способов само поверять действия своих руководителей и учителей и по необходимости шло за ними, как бы на привязи. Очень понятно, что в таком обществе всякое наглое, самоуверенное слово, а тем более всякий фанатизм, даже Фанатизм юродивого должен был почитаться за возглашение самой истины.

Фанатизм всегда и является неизбежным плодом умственной тесноты и умственной ограниченности. И в самом деле, очень трудно было в это время Русскому человеку узнать, на какой стороне правда.

В самом дворце умы колебались и многие втайне стояли, разумеется, за старое, за уставы Домостроя и помогали всеми дворцовыми путями и средствами своим единомышленникам. Там старое могло приобрести еще большую силу от того, что многие, особенно близкие, к царице, находили в старых порядках точку опоры для борьбы с новыми людьми, которые нередко переступали старым дорогу.

Само собою разумеется, что старый устав жизни, ее буква, обряд, нигде не должен был иметь такой силы, как именно на женской половине дворца, которая долго и после реформы сохраняла привязанность к старым порядкам быта.

В таком положении находились дела, когда обычным путем шли лета замужества молодой и знатной боярыни. Бог дал супругам сына Ивана по их молитве и явлению чудотворца Сергия, как говорит сказание о жизни Морозовой, что достаточно свидетельствует о благочестивой ее набожности. Но в 1662 г. Глеб Иванович умирает и она остается вдовою. Случай решительный в жизни Морозовой. С этих пор ее постническое набожное настроение мыслей получает широкий простор для своих действий, для стремлений к заветным идеалам. Должно полагать, что в это время ей было не более 30 лет, ибо всего замужества едва ли было лет 12; тогда и сын остался после отца лет десяти.

Первые годы вдовства шли однако ж обыкновенным порядком. Она жила, как следует большой и богатой боярыне, выезжала во

дворец и к родным и знакомым с подобающею боярскою обстановкою и держала свой дом в подобающем устройстве.

Об этом времени ее вдовства пусть расскажет нам сам Аввакум, ее духовный отец и учитель. «Знаю, друг мой милый, Феодосья Прокопьевна, пишет он к ней в одном из своих писем, жена ты была боярская, Глеба Ивановича Морозова, вдова честная, в Верху чина царева близь царицы: в дому твоем тебе служило человек с триста, крестьян у тебя было 8000, имения в твоем дому было на 200 или на 250 тысячь; друзей и сродников в Москве множество-много; ездила ты к ним в карете дорогой, украшенной мусиею и серебром, на аргамаках многих, по 6 и 12 запрягали, с гремячими цепями; за тобою слуг, рабов и рабынь, шло человек по 100 и по 200, а иногда и 300, оберегая честь твою и здоровье. Пред ними красота твоего лица сияла, как древле во Израили вдовы Июдифы, победившей Навходносорова князя Олоферна. И знаменита была ты в Москве, как древняя Девора в Израили, Есфирь, жена Артаксеркса».

Но вдова по понятиям и убеждениям века уже носила в своем положении смысл монахини. Честное вдовство само собою уже приравнивалось к обету иноческому. Поэтому вся жизнь вдовы со всею ее обстановкою естественным и незаметным путем преобразовывалась в жизнь монастырскую. Также точно, естественным и незаметным путём, устраивалась и жизнь честного девства, напр. жизнь царевен. Не первая и не последняя была Федосья Прокопьевна, устроившая свой дом по монастырски. Таков был господствующий идеал для женской личности, свободной от супружества.

Боярыня строго исполняла правило церковное и келейное, не оставляла его и тогда, когда бывала в Верху, у царицы или сестер государя, ибо и там все правила, т. е. известные церковные службы, молитвы и моления, тоже исполнялись строго. Утром после правила и книжного чтения, обыкновенно святого жития на тот день или поучительного слова, боярыня занималась домашними дедами, рассуждая домочадцев и деревенские крестьянские нужды, заботясь об исправлении крестьянском, иных жезлом наказуя, а иных любовию и милостью привлекая на дело Господне. Это продолжалось до 9-го часу дня и больше, т. е. до полудня и больше, по нашему счету. Остальное время посвящалось добрым, богоугодным дедам, в числе которых, первое и самое важное место принадлежало делам милосердия. В тот век добродетельному и благочестивому сердцу были, как воздух, необходимы нищие, странные, убогие, калеки, юродивые, старцы и старицы. Добродетельное и благочестивое сердце не имело в то время другого, более чтимого, выхода на путь добрых дел. Вот почему, в то время каждый зажиточный, а тем более богатый дом собирал у себя эту братию не только в известные, определенные церковными обычаями, дни, но и давал ей в своем доме местожительство.

Составитель Домостроя поучает: церковников и нищих, и маломожных и бедных и скорбных и странных пришельцев, призывай в дом свой и по силе накорми и напой и согрей; и милостыню давай, и в дому и в торгу и на пути; тою бо очищаются греси, те бо ходатаи Богу о гресех наших. Чадо! люби мнишеский чин, и странные пришельцы всегда бы в дому твоем питалися, и в монастыри с милостынею и с кормлею приходи; и в темницах и убогих и больных посещай и милостыню по силе давай.

Федосья Прокопьевна в дому своем держала пятерицу инокинь изгнанных, и радовалась — зря в нощи на правиле себя с ними стоящую и на трапезе их с собою ядущих…» А иных в дому своем гнойных держала — Феодота Стефановича и прочих: им своими руками служила, язвы гнойные измывала и в уста их пищу подавала… Дом ее был отворен юродивым и нищим и сиротам, которые «невозбранно в ее ложницах обитали и с нею ели с одного блюда» [43] .

В числе юродивых, которые невозбранно приходили в дом к Морозовой, были два ревнителя древнего благочестия Феодор и Киприан. Федор ходил в одной рубашке, мерз на морозе босой, в день юродствовал, а ночь всю стоял на молитве со слезами. Аввакум рассказывает о нем: «много добрых людей знаю, а не видал такого подвижника; зело у него во Христа вера горяча была… не на баснях проходил подвиг… Пожил у меня с полгода на Москве, а мне еще не моглося; в задней комнате двое нас с ним. И много час-другой полежит, да и встанет, тысячу поклонов отбросает, да сядет на полу, а иное — стоя, часа с три плачет. А я таки лежу, иное сплю, а иное не можется. Когда уж наплачется гораздо, тогда ко мне приступит: «долго ли тебе, протопоп, лежать того? образумься, ведь ты поп: как сорома нет?… И мне не можется, так меня подымает, говоря! «встань, миленькой батюшко! Ну таки вытащит как-нибудь меня… сидя, мне молитвы велит говорить, а он за меня поклоны кладет: то-то друг мой сердечной был!» За староверство он отдан был под начало рязанскому архиепископу Илариону, терпел там муки и наконец бежал в Москву. Об этом побеге, облекая его, разумеется, в форму чуда, он рассказывал Аввакуму: был я на Рязани под началом у архиепископа на дворе и зело он, Иларион, мучил меня: редкой день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог. В нощи моляся, плачу, говорю: Господи! аще не избавишь мя, осквернят меня и погибну; что тогда мне сотворишь!.. И вдруг, батюшко, железа все грянули с меня и дверь, и отперлась, и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, да и пошел. К воротам пришел, и ворота отворены. Я по большой дороге к Москве напрямик… К тебе спроситься прибрел: «туда ли мне опять мучиться пойти или, платье вздев, жить на Москве». Протопоп велел ему вздеть платье и ухоронил его на время у себя. После его сослали на Мезень и там будто бы повесили.

43

По свидетельству Курбского, знаменитый Адашев десять имел прокаженных в дому своем, тайно питающе и обмывающе их руками своими. (Кар. IX, пр. 20). Он же упоминает о знатной вдове Марии, которая: «во святом вдовстве превоссияюща, яко на преподобном теле ее носити ей вериги тяжкие» (IX, пр. 31). Подобные подвиги и обеты исполнила и боярыня Морозова. Татищев свидетельствует, что «двор царицы Праскевы Федоровны от набожности был госпиталь на уродов, юродов, ханжей и шалунов: между многими такими был знатен Тимофей Архиповичь, сумазбродный подъячий, которого за святого и пророка суеверцы почитали… Он меня не любил, прибавляет Татищев, за то, что я не был суеверен и руки его не целовал». (История Росс. I, 46). Стало быть, целование руки принадлежало к обыкновенным знакам чествования таких юродивых.

Об отношениях этого юродивого к Морозовой узнаем нечто из письма к ней Аввакума: «поминаешь ли Феодора? пишет он к ней. Не сердишься ли на него? Поминай Бога для, не сердитуй! он не больно пред вами виноват был. Обо всем мне пред смертию покойник писал: «Стала де ты скупа быть, не стала милостыни творить, и им на дорогу ничего не дала». И с Москвы от твоей изгони съехал, и кое что сказывал. Да уже Бог вас простит; нечево старова поминать. Меня не слушала, как говорил, а после пеняешь мне. Да что на тебя дивить? У бабы волосы долги, а ум короток! прости же меня, а тебя Бог простит во всем».

Поделиться с друзьями: