Домье
Шрифт:
Чудовищные убийства, смерть десятков тысяч людей — это нелегко было видеть Домье, видевшему это слишком много раз. Исторические уроки Коммуны — разве мог он их понять? Новые пути истории — мог ли он их заметить?
Будь он моложе, быть может, он понял бы все значение Коммуны.
Будь он в состоянии писать, быть может, он написал бы коммунаров.
Но сейчас, способный лишь рисовать литографии и бесконечно усталый, он видел только горе и трагедию народа.
Однако искусство идет своим путем, часто опережая своего создателя.
И сломанное дерево на литографии Домье
«Бедная Франция! Ствол поражен молнией, но корни еще крепки».
ЭПИЛОГ
В апреле 1878 года в галерее Дюран Рюэля, что на улице Лепелетье, близ Итальянского бульвара, открылась выставка работ Оноре Домье.
В первом зале были литографии. Одновременно там помещалось лишь немногим больше сотни эстампов, и поэтому каждую неделю литографии на выставке меняли. Во втором зале разместились 94 картины, 140 рисунков и несколько скульптур.
Народу было немного. Обычные посетители вернисажей и премьер Третьей республики не слишком заинтересовались искусством художника, столько лет смеявшегося над почтенными буржуа. К тому же внимание зрителей было занято гастролями испанских танцовщиков и торжественными похоронами римского папы.
Но посетители, обладавшие чуткой душой, не скоро уходили из галереи Дюран Рюэля, удивленные и взволнованные никому неведомыми шедеврами живописи. Немногие картины Домье, побывавшие на выставках минувших лет, терялись рядом с огромными полотнами. Но здесь они не казались маленькими — их размер определялся не величиной холста, а наполнявшим их необъятным миром. В полотнах Домье жило непреходящее — борьба, радость, горе, — понятное всем векам и народам, и жил XIX век во всей его многообразной сложности.
Сумрачные на первый взгляд краски, жирные густые мазки, лица и фигуры, лишь намеченные несколькими ударами кисти, — все сначала казалось необычным. Но потом эта «незавершенность» затягивала взгляд зрителей, он домысливал остальное и в конце концов начинал понимать, как много таит в себе искусство Домье. Эти картины — настоящие сгустки жизни — словно облекали в красочную плоть зыбкие образы сегодняшнего суетливого мира. В них были и быстротечная пестрота нынешних дней и простая человечность.
Оказывается, в ту пору, когда на выставках шли горячие споры о Делакруа, Курбе или Манэ, журнальный рисовальщик Домье создавал вещи, ничем не уступавшие творениям своих великих современников. Последние годы многие художники стремились лишь по-новому увидеть и изобразить мир. А Домье хотел его по-новому понять.
Кто еще смог так передать скорбное и гордое лицо своего века?
Даже критика, прежде равнодушная к живописи Домье, склонилась теперь перед его искусством.
«Один из самых блистательных представителей французского искусства», «Наиболее выдающаяся фигура своего времени», «Последний из тех жизнерадостных, бунтующих и глубоких художников, которые были рождены в начале века», «Лучший колорист столетия», — писали газеты.В художественных журналах появились большие статьи Дюранти и Теодора де Банвиля.
Многие посетители удивлялись, не встречая на выставке самого художника. Другие уверяли, что Домье нет в живых, — ведь почти пять лет, как он не опубликовал ни одной литографии.
В эти дни, когда в Париже зарождалась его настоящая слава, семидесятилетний Домье сидел в своем садике, вдыхая запах весенних полей. Он слышал, как шелестит ветер в кустах, чувствовал, как солнце согревает его лицо и руки. Но он ничего не видел. Домье был слеп.
Последние годы его зрение катастрофически слабело.
С 1873 года он уже не мог рисовать. Линии сливались и таяли перед глазами. Домье проводил дни в полной и удручающей праздности. Лучшие и самые близкие друзья его — Добиньи, Коро — умерли. Настоящая жизнь осталась позади.
Кто может измерить чувства художника, в глазах которого день за днем меркнет свет? Никто не знал, что происходило в душе Домье. Он оставался таким же спокойным и приветливым, как раньше. Жизнь не потеряла для него цену — он радовался запаху цветов, дружеской беседе, тонкой шутке.
Бородка и волосы его стали совсем легкими, серебряными и сильно поредели. Он ходил медленно, неуверенно, как все люди, еще не освоившиеся со слепотой. Но больше всего он сидел в саду и все старался что-то разглядеть, увидеть уже незрячими глазами.
Правительство, по настоянию Генерального инспектора искусств Альфреда Араго, назначило Домье крохотную пенсию — тысячу двести франков в год. После успеха выставки пенсию увеличили вдвое. Некоторые его вещи покупали коллекционеры. Кое-как денег хватало на жизнь.
Домье много размышлял, вспоминал. Перед его внутренним взором проходила вся жизнь — от детства до первых парижских впечатлений, до славных дней «Карикатюр» и исканий последних лет. Он ничем не был болен, если бы только не глаза.
Ему предложили сделать операцию. Он согласился — как ни слаба была надежда, но она заставила его решиться на мучительную операцию.
Она не принесла успеха. Домье стал совершенно слепым.
Теперь он тихо угасал у себя в Вальмондуа. Александрин ухаживала за ним, часто бывали Карл и Бертран — сыновья Добиньи, унаследовавшие от отца нежную любовь к Домье. Приходил Жоффруа Дешом, дряхлый, седой, с неизменной трубкой в зубах.
В Париже шумели споры вокруг первых выставок импрессионистов, искусство продолжало жить, но Домье уже был в стороне от него. Его окружала беспросветная ночь, где не было ни цветов, ни линий, ни форм, только звуки, запахи и воспоминания.
У Домье не было основания жалеть о прожитой жизни: он не кривил душой в искусстве, всегда работал не покладая рук. Он мог жалеть лишь о ненаписанных картинах. Но человеку не дано самому ставить точку в своей биографии, она всегда прерывается на полуслове.