Шрифт:
Вот уже около двух часов Костя не выходил из туалета на первом этаже в доме Пьера. Он сидел рядом с унитазом и напряженно следил за водой, наполнявшей унитаз до краев и не желавшей уходить вниз. «Да минует меня чаша сия!» — шепотом произносил Костя и дергал за ручку сливного бачка. Унитаз представился ему огромной чашей, а вода, наполнявшая его, символизировала страдания, общее количество которых уже достигло какой-то критической черты и никак не уменьшалось. Костя сел на пол около унитаза и, взяв специальную щетку, стал его прочищать. Главная его задача заключалась в том, чтобы вся эта вода все же ушла вниз. «Да минует меня чаша сия…», — еще раз пробормотал Костя. Наконец, в какой-то момент вся вода с резким хлюпающим звуком ушла вниз, и унитаз опустел. Костя с облегчением вздохнул и произнес: «Свершилось!»
Костя еще раз тщательно осмотрел дом Пьера, спустился в подвал, потом поднялся на третий этаж, ему стало казаться, что это заколдованный замок, а Пьер —
Костя совсем не знал Париж и почти сразу же заблудился. На автобусной остановке он пытался спросить дорогу у какого-то клошара, и тот ему что-то объяснял и показывал, но Костя ничего не мог понять, потому что не говорил по-французски, а клошар позвал еще пьяную оборванную женщину, и она тоже стала оживленно жестикулировать, Косте казалось, что это хромоножка из «Бесов», он дал им десять франков, это были все имевшиеся у него деньги, и еще старый советский бумажный рубль, завалявшийся у него в кармане. Они выразили по этому поводу великую радость, или ему просто так показалось, а сам Костя пошел дальше.
Пробуждение это как сон, или продолжение сна, а не пробуждение, как будто ты еще не проснулась, а осталась там, в этом сне, где высокое небо и серые тучи над медленной тяжелой рекой, и серый холодный гранит, и четкие плавные линии, их завершенность и чистота — все это сон. В реальности такого не бывает, или было когда-то в другой жизни, о чем остались смутные воспоминания-догадки.
Маруся лежит на кровати в комнате с ободранными стенами, по форме комната напоминает гроб, и это тоже уже когда-то было, а над головой тускло горит одинокая лампочка на ободранном проводе, на потолке два окошка — одно побольше, обычно его открывают, поднимая вверх на железном стержне, и тогда образуется щель, через которую проходит свежий воздух, а другое — совсем крошечное, его невозможно открыть, но теперь они оба закрыты, Пьер вставил в них вторые стекла и напихал в щели обрывки тряпок, наверное, чтобы было теплее, но все равно ужасный холод, и в доме холоднее, чем на улице.
Можно спуститься вниз, куда ведет деревянная винтовая лестница, лестница-улитка, как называют такие лестницы французы, — на первом этаже каменный пол, как в туалете на Московском вокзале, из коридора ведет дверь в салон, там стоят два кресла, под передние ножки одного подложены чурбачки, чтобы оно было повыше, и когда на него садишься, ноги болтаются в воздухе, не доставая до пола, а второе — удобное, широкое, но обивка на нем засалена до такой степени, что цвет определить невозможно. Оба эти кресла найдены на улице. У окна стоит круглый стол, на нем навалена куча разного хлама, а посредине возвышается верхняя часть манекена, у него хорошенькое женское личико: вздернутый носик, светлые волосы и голубые глазки, на голове у манекена надета оранжевая каска, какие носят рабочие на стройке. За другим столом, сделанным из куска фанеры и ножек детской кроватки, сидит хозяин дома: пьет и ест. В глубине его глаз нет ничего, а если попытаться рассмотреть, что там, то увидишь, как постепенно появляется какой-то нездоровый огонек, запрятанный глубоко-глубоко — вот оно, безумие! Маруся потом наблюдала такой же взгляд у мертвецки пьяных, когда сознание уже почти угасло, остались только некоторые рефлексы, и из их глаз, устремленных на тебя, выглядывает какая-то темная бездна.
Лестница в доме ужасно скрипит, и по ней невозможно пройти неслышно, но Пьер по ней почему-то ходит бесшумно, как кот, непонятно, как это ему удается, — может быть, он знает, на какие дощечки нужно ступить, чтобы лестница не скрипела. Он ходил по ней еще маленьким, и помнит, куда ставить ногу, чтобы отец не услышал и не рассердился, а может быть, это безумие поднимает его, делает легким, как пух, и несет над землей, и он не касается пола ногами. Как тогда, когда он, схватив в руки остро отточенный нож, летел, не касаясь земли
ногами в толстых узорчатых шерстяных носках, а его возлюбленная убегала от него, она отказывала ему в чем-то хорошем, приятном, — почему, по какому праву его лишали радостей жизни, которые имеют все? Все женщины одинаковы, они издеваются над вами, им доставляет удовольствие мучить вас, ну так с ним этот номер не пройдет, он знает, как надо себя вести. Пьер считал, что женщины любят собак, кошек и гомосексуалистов, потому что они не агрессивные, а кроткие и нежные. Настоящий мужчина всегда агрессивен, и когда Пьер видел машину с молодоженами, он говорил: «Бедная невеста! Она еще не знает, что ее ждет сегодня ночью!» — и сладострастно хихикал в усы.Так говорил и его отец. Пьер помнил, как однажды он видел отца с матерью — он схватил ее одной рукой за волосы, а другой поднес к ее горлу острый нож и повторял: «Я тебя убью, я тебя убью!» И пусть до конца жизни Пьер будет заключен в психиатрической лечебнице в клетке с толстыми железными прутьями, — все равно, зато он получит самое большое в своей жизни удовольствие, а может, и отомстит за все издевательства, перенесенные из-за женщин. А в общем-то, во всем виновата его мать — потому что это она выпустила его в этот ужасный, полный страданий мир, и она недостаточно любила его, она больше любила его брата — хотя и говорила, что Пьер самый умный из всех детей, а их в семье было трое: его брат Жан-Франсуа, сестра Эвелина и Пьер.
Эвелина очень любила отца, она и сейчас называет его не иначе как «ОН», и говорит о нем с восхищением и обожанием. Их отец был из аристократической семьи и раньше его фамилия была Торше де ля Фейяд, и у его деда даже был замок в Нормандии, но потом они постепенно все пропили и проели, даже частицу «де», и их фамилия стала просто — Торше. А мать была из семьи нормандских мелких лавочников, и говорила неправильно, она делала ошибки в произношении отдельных слов, и это очень раздражало отца, он часто ее передразнивал. Пьер хорошо это запомнил.
Отец работал в службе контроля газовой компании и проверял, исправно ли обыватели платят за пользование газом, но эта работа так его раздражала, что он постоянно повторял детям: «Дети, никогда не занимайтесь этим, это настоящее дерьмо!» Пьер это тоже хорошо запомнил. Еще он запомнил, что его отец всегда, приходя с работы, садился за стол, и ел, а его мать ему прислуживала. Пьера же постоянно заставляли говорить: «Спасибо, пожалуйста», поэтому у него на всю жизнь осталось отвращение к этим словам.
Вот почему, когда к нему из России приехала его жена с дочкой, он запрещал девочке говорить эти слова, он пытался заставить ее саму готовить себе еду и мыть посуду, а когда это делала за нее ее мать, он начинал ужасно ругаться, при этом у него изо рта летели слюни, а глаза вылезали из орбит и бешено сверкали. Ему всегда хотелось, чтобы от его взгляда все содрогались, ему хотелось «обжигать взглядом», и вот только теперь, кажется, это стало у него получаться.
Иногда девочка начинала шалить за столом, и он сперва долго передразнивал ее голос и гримасы, а потом клал ноги, обутые в грязные ботинки, на стол, среди тарелок и банок. Он делал так потому, что одно время у него жил молодой человек, внук бежавшего во Францию русского эмигранта, и однажды поев и попив, он внезапно откинулся назад на своем стуле и положил ноги на стол. Пьер сперва растерялся, а потом уселся точно так же. Правда, когда он отодвигался назад на стуле, он чуть не упал, но ему в последний момент удалось удержать равновесие. Некоторое время они сидели молча, потом молодой человек снял ноги со стола и ушел к себе в комнату, а Пьер еще некоторое время сидел так же и задумчиво ковырял в носу. Пьеру понравилось такое поведение, и он при случае старался его продемонстрировать, для него в этом заключался какой-то особый шик, признак внутренней свободы и раскрепощенности. Своей жене он запрещал мыть посуду, он говорил: «Я не хочу, чтобы ты пачкала себе руки!»
Он когда-то слышал эти слова в кино или прочитал в книге, — и они зафиксировались в его памяти, но если она посуду не мыла, он раздражался, а когда, все-таки, начинала мыть, орал, что она плохо это делает. Вообще-то, Галя еще не была его женой, а только невестой, но ему нравилось называть ее своей женой, а себя — отцом ее дочки Юли.
— Ах, дети, дети! — иногда говорил он своей соседке, многозначительно закатив глаза, — они такие шаловливые!
Когда Маруся с Костей приехали к Пьеру, дверь им открыла Света, девушка огромного роста с длинным носом и меланхолическим взглядом. Она мечтала стать фотомоделью и сниматься в известных парижских журналах. Чтобы приехать в Париж, ей пришлось, помимо всех остальных, переспать с двумя грузинами и одним армянином, причем последнему было уже за шестьдесят, и он не всегда мог, но он ей говорил, что никогда в жизни он не станет пердолить мальчиков, потому что гомосексуализм — это отвратительно, и хотя аннальное отверстие уже и это действует возбуждающе, но даже ради этого никогда он не будет иметь дела с мальчиками. Правда Свету он трахал в задницу, но ей было совершенно все равно.