Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Горе Жюли и мое собственное, долгий обряд, старая церковь, где толпы равнодушных зрителей веселым шушуканьем бередили мою боль; дом д'Орселей, преобразившийся, разубранный, украшенный цветами в честь этого неповторимого торжества, пышные туалеты, непривычная нарядность, избыток света и запахов, которые томили меня чуть не до обморока, мучительные ощущения, горькое воспоминание о которых осталось надолго, словно незаживающий след укуса, словом, бессвязица дурного сна – вот все, что вспоминается мне сейчас об этом дне, когда произошло одно из самых несомненных несчастий моей жизни. Единственная фигура выступает отчетливо на фоне этой словно выдуманной мною картины и выражает ее суть: призрак Мадлен, тоже немного странный со своим букетом, флердоранжем, фатою и белым платьем. Да и то иной раз мне мерещится – настолько удивительная бесплотность этого видения противоречит грубой вещественности всего окружающего, – что оно – образ моей собственной юности, девственной, подернутой дымкою и навсегда

ушедшей.

Единственный из всех, я не решился поцеловать госпожу де Ньевр по возвращении из церкви. Может быть, она это заметила? Может быть, почувствовала досаду, а может быть, просто-напросто поддалась куда более естественному порыву дружбы, самые искренние ручательства которой ей было угодно дать мне за несколько дней перед тем? Не знаю; во всяком случае, в какой-то момент ко мне подошел господин д'Орсель, взял под руку и подвел к Мадлен; я был ни жив ни мертв. Она стояла рядом с мужем, посреди гостиной, неузнаваемая в своем ослепительном наряде.

– Госпожа де Ньевр… – проговорил я.

Она улыбнулась, услышав это новое для нее обращение, и – да простит мне память о той, чье сердце было безупречно и чуждо обмана и предательства, – улыбка ее, хоть сама она того не ведала, была столь многозначительно жестокой, что окончательно сразила меня. Она сделала движение, как бы желая приблизить ко мне лицо. Не знаю, что я сказал ей, что она ответила. Я увидел совсем близко глаза ее, страшные своей нежностью, затем все исчезло.

Когда я очнулся среди разряженных мужчин и женщин, глядевших на меня со снисходительным любопытством, от которого мне хотелось умереть, я почувствовал, что кто-то поддерживает меня, бесцеремонно обхватив поперек, я повернул голову – то был Оливье.

– Что за публичное представление, ты сошел с ума! – проговорил он настолько тихо, что расслышать мог я один, но с выразительностью, наполнившей меня ужасом.

Несколько мгновений я не двигался, так яростно сжал он меня, потом мы вместе пошли к выходу. У самой двери я высвободился.

– Не удерживай меня, – сказал я ему, – и во имя всего святого никогда не говори со мной о том, что ты сегодня видел.

Он вышел следом за мною во двор, хотел что-то сказать.

– Молчи, – повторил я и стремительно пошел прочь.

Как только я очутился у себя в комнате и обрел способность размышлять, мною овладел приступ стыда, отчаяния и любовного безумия, который не утешил меня, но принес облегчение. Я затруднился бы сказать вам, что произошло во мне за эти несколько неистовых часов, когда я впервые представил себе бессчетные радости любви и вместе с тем впервые испытал бессчетные ее страдания, одно мучительней другого, от самых безгрешных до самых низменных. Ощущение безграничной нежности при воспоминании о недавнем; отчаянный страх при мысли, что для меня все кончено; боязнь будущего; чувство унижения при раздумьях о нынешней моей жизни – все, я изведал все, включая неожиданную и жгучую боль, весьма сходную с едкими уколами задетого самолюбия.

Час был поздний, стояла глубокая тьма. Я уже говорил вам о своей комнате под крышей – как и в Осиновой Роще, я устроил здесь нечто вроде наблюдательного пункта, позволявшего мне непрерывно сноситься со всем, что меня окружало, либо зрительно, либо благодаря привычке постоянно вслушиваться. Я долго ходил взад и вперед (тут мои воспоминания снова становятся очень отчетливыми) с ощущением безнадежности, которого не могу вам передать. Я твердил себе: «Я люблю замужнюю женщину». Я сосредоточился на этой мысли, в ней было что-то темное, что-то смутно подстрекающее, но главным было сознание бесповоротности, оно угнетало меня и как бы завораживало, и я удивлялся тому, что повторяю слова, так поразившие меня в устах Оливье: «Я подожду…» «Подожду чего?» – спрашивал я себя. И на это мне было нечем ответить, кроме постыдных предположений, от которых образ Мадлен тотчас казался оскверненным. Потом мне представлялся Париж, будущее и в далях полнейшей неизвестности невидимая рука случая, который мог на столько ладов упростить это сложнейшее хитросплетение неразрешимостей и, подобно мечу македонца, разрубить его, даже если решений найти не удастся. Я был согласен хоть на катастрофу, при условии, что она будет исходом, и, быть может, будь я несколькими годами старше, я, как последний трус, стал бы искать средства немедленно покончить с жизнью, которая могла внести горе в жизнь стольких других.

Далеко за полночь я сквозь кровлю, сквозь расстояние услышал во всем полнозвучии короткое пронзительное курлыканье, от которого даже в разгар всех этих терзаний сердце у меня забилось, словно от голоса друга. Я открыл окно и прислушался. То были морские кулики; с приливом они возвращались к побережью и теперь стремительно летели к речному устью. Крик повторился еще раз или два, но уже издали и больше не доносился. Все было погружено в неподвижность и дремоту. Немногочисленные, но очень блестящие звезды мерцали в спокойном синем воздухе ночи. Холода почти не чувствовалось, хотя он стал еще резче, потому что было безоблачно и безветренно.

Я стал думать об Осиновой Роще; как давно я не думал о ней! То был словно луч спасения. Странное дело, этот внезапный возврат к столь отдаленным впечатлениям привел

мне на память самые суровые и самые умиротворяющие черты моего деревенского житья. Я вновь увидел Вильнёв, длинный ряд его белых домов, едва выступающих над холмом, дымки над крышами, по-зимнему угрюмые окрестности, порыжевшие от заморозков кусты терновника вдоль обледенелых дорог. С ясностью, обретаемой лишь в крайней возбужденности воображения, я за несколько секунд сразу и полно ощутил все, что составляло радость моих детских лет. В том, что прежде приносило мне волнения, я видел теперь лишь незыблемый покой. Умиротворенностью и нежностью дышало все, что когда-то впервые смутило мне дух. «Какая перемена!» – подумалось мне, и сквозь пламя, в котором я горел, мне снова виделся во всей нетронутой свежести источник, где черпал я первые свои привязанности.

Сердце так податливо, ему так нужен отдых, что мною завладела какая-то непонятная надежда, столь же несбыточная, что и все остальные, – надежда на жизнь в полном уединении у себя в Осиновой Роще. Никого вокруг, годы и годы одиночества, которые, конечно, принесут мне утешение; книги, край, который я люблю всей душой, и работа; неосуществимые намерения, но они были мне отраднее других, и когда я думал о них, ко мне хоть отчасти возвращалось спокойствие.

Потом раздался бой городских часов, свидетельствуя, что близится утро. Он слышался из двух разных мест почти одновременно; часы, которые били вторыми, звучали словно торопливое эхо первых. То были часы на здании семинарии и часы на здании коллежа. Это внезапное напоминание о жалкой реальности завтрашнего дня принизило мое горе всеподавляющим ощущением убожества и вторглось в мое отчаяние ударом линейки по пальцам.

8

Нет сомнения, что вы много страдали, – писал мне Огюстен в ответ на крайне взвинченные тирады, которые я адресовал ему несколько дней спустя после отъезда Мадлен и ее мужа, – но отчего? Как? Из-за кого? Я все еще задаю себе вопросы, на которые вы никак не хотите ответить. В ваших письмах мне ясно слышится отголосок чего-то, напоминающего вполне известные и вполне определенные чувства, всегда единственные и неповторимые для того, кто их испытывает; но это «что-то» в ваших письмах никак не названо, и вы понуждаете меня изъявлять вам сочувствие столь же расплывчато, сколь расплывчаты сетования. Я же не хотел бы ограничиваться общими фразами. Вы знаете, что мне ничто не в тягость, когда речь идет о вас, а вы сейчас в таком расположении духа – или сердца, как вам угодно, – что нуждаетесь в помощи более действенной и непосредственной, нежели слова, сколь бы сочувственны они ни были. Вам, наверное, нужен совет. Я плохой лекарь, когда дело касается тех недугов, которыми, как мне кажется, вы страдаете; тем не менее советую испробовать средство, которое применимо во всех случаях, в том числе и при этих заболеваниях воображения, в которых я разбираюсь плохо: средство это – гигиена. Соблюдать ее – в данном случае значит руководствоваться трезвыми мыслями, чувствами, согласными с рассудком, устремлениями, которые не идут далее возможного; короче – разумно использовать дары и деятельные силы жизни. Поверьте мне, жизнь – вот великая антитеза и великий целитель всех страданий, подоплека которых – заблуждение. В тот день, когда вы вступите в жизнь – жизнь в истинном смысле слова, поймите меня верно, – в тот день, когда вы узнаете ее законы, веления, тяготы, обязанности и цепи, ее трудности и горести, ее истинные испытания и радости, вы увидите, сколько в ней здоровья, и красоты, и силы, и плодотворности, а все потому, что она непреложна; в этот день вы уразумеете, что все прочее – подделка, что никакие вымыслы не превзойдут ее в величии, никакой порыв восторга – в возвышенности и никакая игра воображения не выведет вас за ее пределы; вы поймете, что она способна утолить все степени сердечной жажды и у нее есть чем осчастливить самых привередливых, и в этот день, мой милый мальчик, если болезнь ваша излечима, если она не смертельна, вы исцелитесь.

Что до вашей просьбы, то я ее выполню. Я навещу господина и госпожу де Ньевр, и я признателен вам за то, что вы доставляете мне случай побеседовать о вас с вашими друзьями, которые, быть может, имеют какое-то касательство к этой душевной смуте, весьма меня огорчающей. Впрочем, вам не о чем беспокоиться, я не проговорюсь по самой надежной из причин – я ничего не знаю.

Немного позже он писал:

Я виделся с госпожой де Ньевр; она соблаговолила отнестись ко мне как к одному из самых близких ваших друзей. В качестве такового я выслушал от нее по вашему поводу и касательно вас много добрых слов, доказавших мне, что она очень вас любит, но не вполне знает. Однако ж, если взаимная дружба не помогла вам лучше понять друг друга, повинны в том, видимо, вы, а не она; это не означает еще, что вы были не правы, раскрыв себя не полностью, но, на мой взгляд, означает, по меньшей мере, что, поступая так, вы действовали сознательно. Это наводит меня на предположения, которые меня беспокоят. Снова и снова, мой дорогой Доминик: жизнь, возможное, согласное с рассудком! И прошу вас, никогда не верьте тем, кто скажет вам, что согласное с рассудком враждебно прекрасному; нет, оно в неразлучной дружбе с истиной и справедливостью.

Поделиться с друзьями: