Дон Иван
Шрифт:
Между двумя этими заключениями противоречия нет. Объясню почему. Если не возражаешь, давай дальше без пунктов.
Ты не все еще выпил? Так наполни стакан, пока я схожу за своим. Теперь можем чокнуться. Ну, чтоб ты сдох, патриот!
Не знаю, имел ли ты обыкновение почитывать в интервалах между утехами мой последний роман (надо же, в самом деле последний. Вот ведь свинство!). Рукопись я оставлял приманкой посреди стола. Страшно хотелось назначить вас первыми ее читателями – одновременно страстными и пристрастными. Нет ничего чудовищнее, чем эгоизм литераторов. Фактически он заменяет нам честь.
Предположим, что рукопись ты не читал (с тебя станется!), а жена моя не успела пересказать тебе содержание. Тогда вот оно в двух словах: роман – детектив, но весьма необычный. На протяжении трех
Слава Богу, я управился вовремя, а потому завершаю лихой роман с жизнью смертельной улыбкой. Измена Марии в чем-то даже мне помогла: я ухожу полон сил и удаляюсь к тому же мужчиной (пусть и несколько опозоренным, зато успевающим отомстить. У каждого из нас свои рога, приятель. Я под свои решил отрастить и копытца. Этого ты не учел). Кто-то когда-то сказал – если, конечно, сказал не я сам, – что из мужчины старость, дай волю, неизбежно делает женщину. Да еще и уродливую.
В последнее время я подметил такую беду: стоит мне задержаться на зеркале взглядом, как мое избалованное тщеславие начинает брезгливо ежиться и роптать. С недавних пор на всех фотографиях, запечатлевших мой профиль, в том месте, где щеки мои примыкают к ушам, пролегают глубокие складки. Из-за этих внезапных борозд лицо похоже на маску, которую даже меня так и тянет сорвать. Ничего не поделаешь: с определенного возраста наши снимки всегда старше нас. Потому что стареют быстрее.
Лет пятнадцать назад, когда еще был убежден, что умру, как положено – утомившись ронять челюсть в суп, – сочинил я себе эпитафию: «За ним не поспевал никто, кроме преуспевающей старости». Но старость за мной теперь не поспеет: есть вещи страшнее нее…
Роковой свой вердикт врач вынес полгода назад. Тогда-то мой детектив и надел на шею подгузник, а заодно обзавелся фатальной фамилией. Дружба с доктором и щедрое вознаграждение молчаливых трудов его обеспечили моему конфузливому диагнозу подобающую конфиденциальность. Когда стало известно, что операцию проводить уже поздно, а терапия даст мне отсрочку всего-то на несколько месяцев, я принял решение ничего Марии не говорить. Берег ее нервы. А впрочем, к чертям лицемерие! Я лишь хотел обеспечить покоем свой кабинет – хотя бы на то короткое время, что в нем торопливым жильцом поселился роман.
Вопросом, люблю ли жену или только терплю и жалею, я и прежде особо не мучился. Теперь же и вовсе глупо мне отвлекаться на сентиментальные мелочи.
В защиту свою сообщу, что в общем и целом был я хороший супруг – озлобленный, но незлобивый. Мрачный, зато остроумный. Грубый, но нежный. Громкий, но теплый. Эгоистичный, но щедрый. Ну и, конечно, заботливый и равнодушный – в почти идеальной пропорции. Чтобы тебя полюбили, больше ведь ничего и не нужно, кроме как это – быть заботливым и равнодушным. Мне казалось, меру я соблюдал. Непростительная ошибка: я упустил из виду сопутствующие обстоятельства. Как-то забыл, что Мария уже пыталась сбежать (в тот же день притащилась назад, а я притворился, что не заметил ее вопиющего исчезновения). Попытка бегства для женщины – что кровь человечья для суки: распробовав раз ее вкус, собака становится волком, а тот, как известно, все в лес смотрит.
Лучший способ возненавидеть любимого – влюбиться в другого. Так Мария и сделала.
Признаться, нынче я этому рад. Во-первых, все то же злорадство: стоит мне умереть, и наша с тобой рокировка становится неизбежна – любить мертвых можно лишь беззаветно. Точно так же, как ненавидеть живых. Во-вторых, оставаясь вполне подлецом, я могу напоследок сыграть в благородство.Развязка близка. Сейчас объясню.
Бутылка пуста, в стакане – на донышке, перехожу к завещанию.
Собственно, вот оно: обрекаю тебя понимать и молчать. И предостерегаю от выводов о твоей персональной причастности к моему уходу из жизни. Уйми ты тщеславие! Не верь, когда говорят, что писатель покончил с собой из-за предавшей любви. Она для него все равно что потухший костер для туземца: всегда разведет себе новый – был бы трут подходящий! Также не верь, если будут твердить, что прозаик покончил с собой от бесчестья. Это тебе не поэт; позором его не проймешь. Не верь, но делай старательно вид, будто веришь. Вот, пожалуй, и все завещание…
Теперь – бонус (срамная тайна болезни).
Диагноз – в очко: колостома. У меня, друг Иван, рак ректума в очень запущенной стадии. Чтобы было понятней, представь, будто в сфинктер тебе запускают клешню и она продирается выше, пока потроха не захватит. Изъять ее можно разве что вместе с кишкою. Досадно, но справедливость меня вынуждает признать: смерть подкралась ко мне через жопу. Достойная гения смерть, что уж тут говорить! Еще пара недель, и мне бы пришлось совать в штаны памперс.
Щекотливое дело – выбор приличной кончины. Но именно этот момент подарил мне возможность стать самому персонажем, не перестав быть творцом.
Итак, находясь в трезвом уме и твердой памяти, постановил я отдать предпочтение петле: как-то привычней для нашего робкого брата. Опять же, Венеция!.. Вскрытия, полагаю, не будет: черкну им записку. Ковыряться ножом в моем брюхе они не посмеют. Как-никак Фортунатов – знатный в Европе синьор. Вот когда пригодилась мне слава! Чтобы устроить по собственной воле из смерти своей карнавал.
Марии о маскировке – ни слова! Пусть лучше тешит себя беспредметной иллюзией о своей решающей роли в моей трагичной судьбе, чем осознает, бедняжка, насколько не очень была мне нужна. Есть и вторая причина – сугубо приватного свойства, – из-за которой я б не хотел посвящать жену в свой недуг. Но это уже, извини, не для твоих посторонних ушей.
Вроде все. Пора и прощаться. Если кому я сейчас и завидую, кроме шести миллиардов живых, так это тебе, паразит! Прими засим последний наказ: люби за меня, без меня и, что еще хуже, вместо меня. Все равно ничего другого ты толком и не умеешь.
По моим беглым подсчетам, у меня остается с десяток часов. Как полагаешь, достаточно, чтобы внушить себе, будто смысл жизни проявляет себя единственно в некрологах? Что-то я сомневаюсь. Есть подозрение, что скорбь – всего только высшая форма двуличия, а значит, меня очень быстро забудут. Забудут охотно и хором, словно меня на вашем долбанном свете и не было.
Что ж, поделом Фортунатову! Человечек он был так себе и, если честно, немногого стоил.
Тем ценнее его бесценные книги.
А теперь – идите-ка на хер! Ты, она и шесть миллиардов живых. Отрекаюсь от вас со священным злорадством. Обрекаю всех вас на невыносимость любви.
В этом М. Ф. обитал Мефистофель. Я набрал телефон и сказал:
– Ты, возможно, права.
– Смирение – вот что мне нужно, – ответила молодая вдова. – Послушница – это мне очень подходит. Я же только и делаю, что все время слушаю, слушаю, слушаю… А там буду слушать его одной лишь послушной душой.
– Хорошо, – сказал я. – Отвезу тебя в монастырь после сорокадневных поминок.
В голове у меня был туман. На голове шевелились рога – словно кто-то приставил к затылку два растопыренных пальца. Тут я кое-что вспомнил.
– Как он назвал ее? Фотографию, где стоит рядом с тобой вверх ногами? Море, пляж, песок, солнце…
Мария немного подумала, и по заминке дыхания я услышал, как она улыбнулась.
– “Атлантиде – Монпарнас”. Правда, здорово?
Я повесил трубку. Чего у покойника не отнять, так это умения каламбурить. “Атлант и Демон есть Парнас”. Нехилая формула.