Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Донесённое от обиженных (фрагмент)
Шрифт:

19

Марат показался Юрию в то утро юношески воодушевлённым. Предстояла очная ставка Сотскова с Нюшиным. Присутствие там журналиста, безусловно, исключалось, и, когда приятели позавтракали в столовой НКВД, Вакер поплёлся в городскую библиотеку, в музей... Формальной целью его командировки было написать очерк "Дорогами революционного отряда". Вспоминая героизм Житора и его красногвардейцев, требовалось рассказать, какая, благодаря заботам партии и правительства, благословенная колхозная жизнь расцвела в местах, где восемнадцать лет назад беспощадно столкнулись новое и отжившее старое. Готовя очерк, Вакер предвкушал, что за подробности будут щипать его воображение вечером, когда он увидится с приятелем. ...Марат многое связывал с этим днём. От избытка трепетного огня он едва не вскочил из-за стола, когда к нему, в специально предназначенный для допросов кабинет, привели Нюшина. Видать, в своё время это был казак большого здоровья, "дядя, что надо". Но сейчас Житоров отметил: исхудавшее лицо с землистым оттенком, глаза заморённо запали. - Пра-а-шу садиться!
– проговорил ехидно, натянуто-звенящим от нетерпения голосом. Казак сел на табуретку, положив тяжёлые руки на колени, тягостно смотря в пол. На остриженном под "нулёвку" черепе белели два шрама: вероятно, следы клинка. - Расскажите, как вы решили вернуться на родину! Нюшин не поднял глаз: - Много раз рассказывал, гражданин начальник. Всё у ваших записано. Голос захирел в покорности. - А вы лично мне расскажите. Уж уважьте!
– Марат подчёркнуто говорил "вы", играя издевательски-любезной интонацией. Арестованный сказал с тоской: - Никому не дай Бог по чужбинам странничать, быть бездомным и для людей чужим. Всяко натерпелся. Конечно, мечтал про родину, думал... А тут ваши послы сагитировали, обещали... - Дальше пока не будем!
– прервал Житоров.
– Остановимся на ваших словах, что всегда вы желали на родину. Было? - А как иначе? - Тогда почему вы на родине, в станице Изобильной, носа не показали, а хотели затеряться в Ташкенте? Нюшин не глядел на начальника. Молчал. - Боялись?!
– в крике выразилась высшая степень злорадства. Пригнув придавленно голову, арестованный стал объяснять: - Мать умерла ещё в германскую войну, отца убили ваши в девятнадцатом... Два брата были со мной у Дутова - убиты в боях. К кому мне ехать-то в Изобильную? - У вас сестра имеется, - напомнил Марат; он не сказал, что сестра Савелия и её "кулацкая" семья были отправлены в тридцать первом году к низовьям реки Лены. Нюшин ответил со старанием передать искренность: сестра, по его предположению, должна быть замужем за советским; зачем же ему, бывшему белогвардейцу, бросать на неё тень своим появлением? Житоров подпустил в крик бешенство нападения: - Не вра-а-ть!!! Ты боялся - в Изобильной тебе припомнят эпизод... как ты, вместе с другими, предательски напал на отряд Житора! Внезапно арестант тоже закричал, и неожиданно громко: - Не участник я ни сном, ни духом! Марат едко рассмеялся. - Сотсков Аристарх повинился, всё нам раскрыл. О тебе - тоже! - Обо мне он может одно сказать: оно вам и так известно. Да, был я у Дутова, воевал с вашими. Житоров отрицательно помотал головой: - Нет-нет, не это! Сотсков раскрыл, как ваша банда тайно готовилась напасть на отряд... как ты добивал раненых... - Не было этого!
– теперь Нюшин смотрел противнику в глаза.
– Зазря на пушку берёте. Тот, сидя, с необычайной быстротой пристукивал сапогом по полу. - Чернуху налил на тебя?!
– он как бы в изумлении выпучил глаза. Значит...
– продолжил в остром волнении, словно ухватывая догадку, - сам он был среди напавших? Убивал?! Что же ты молчишь о нём - могилу себе роешь? Чтобы его спасти? Арестант как-то весь потемнел. - Зря вы, гражданин начальник. То, что про Сотскова сказали, я про него не знаю! Марат, жгуче подброшенный порывом, взлетел с места: - Шаликин! Лейтенант Шаликин и двое конвоиров ввели в кабинет Сотскова. Тот, сделав два шага, увидел земляка и оцепенело остановился. Нюшин смиренно произнёс: - Вот, привёл Бог свидеться. Аристарх ответил опустошённо: - Здравствуй, Савелий. Помоги нам Бог! Сотскова толкнули в спину: - Ну-ну-у!! На середину кабинета передвинули стоявший у окна небольшой стол. Арестантам было приказано сесть за него друг против друга. У каждого за спиной встал чекист. Житоров подошёл сбоку к Нюшину, а руку протянул к лицу Сотскова, защемил у того нижнюю губу большим и указательным пальцами. Аристарх не шелохнулся. - Что же ты мою руку не отведёшь?
– Марат улыбался улыбкой неумолимо-лютого вдохновения и, не выпуская губу арестанта, повернув лицо к Нюшину, прошептал одержимо-убеждающе: - Гляди! Он говорит, ты причастен к гибели отряда. Сотсков пытался возражать - его тянули и дёргали за губу. Он, не смея с силой схватить, взял обеими руками руку чекиста, однако тренированные железные пальцы не разжимались. Будто из-под спуда вырвался

мучительно-упрекающий голос Нюшина: - Пустите его, гражданин начальник, пусть он мне в лицо скажет! - Скажи! Скажи ему!
– Житоров, выпустив губу Сотскова, без взмаха ударил его кулаком по носу. Скрежетнувший болью вскрик, казалось, родился где-то рядом с человеком, что залился кровью помертвело-беззвучно. Кровь бежала из носа, струилась изо рта: нижняя губа полуотодранно отвисала страшным комком. Сплёвывая, не утираясь, Аристарх одеревенело, не двигая ртом, выговорил: - Нет ни одного мово слова... против тебя, Савелий. Марат, клоня торс вперёд, бросил над столом руку - в правое подглазье Сотскову. Конвоир у того за спиной не дал ему упасть, схватил за уши. Избитый прохрипел Нюшину: - Показываю лишь правду: в Буранной ты был! Житоров метнулся к своему столу, рванул дверцу тумбы, выхватил стальную трубку, на которую был натянут резиновый шланг. - Выручаешь подельника? Заботишься?
– плеснул глумливой злобой в окровавленного и повернулся к Нюшину: - Так пусть будет ему хорошо-оо! сплеча рубнул его трубкой по скуле. Казак немо качнулся в сторону и усидел на табуретке. Марат странно, словно собираясь что-то съесть, приоткрыл рот, на побелевших щеках резко выделились розовые пятна. Савелий не пытался прикрыть голову руками после пятого или шестого удара повалился боком на пол. Житоров самозабвенно наотмашь бил и бил его трубкой...

* * *

Вечером у начальника не нашлось времени встретиться с Вакером. Тот, втуне призывая сон в номере гостиницы, изнемогал от любопытства. Утром в столовой НКВД, куда журналиста пускали "как своего", Житоров так и не показался. За одним столом с гостем завтракал оперативник из тех, с кем ездили в колхоз "Изобильный". Вакера неприятно сосало: тот видел, как ему влепили пощёчину. Казалось, чекист посматривает не без презрения. Юрия развлекло появление давешнего ветхого старца с бидончиком. Чекисты принялись с живостью затейников подтрунивать над ним. - Ты свою Устинью маленько мнёшь? Старик, очевидно, не понимая, кивал, покашливал. Молодой типчик сказал ему в ухо: - А девку потрогал бы? Кругом захохотали в удовольствии здоровья и силы. Дед бормотал какую-то невнятицу. Раздатчица отрезала ему хлеба, положила сверху шницель. Старик трясущимися руками протянул бидончик, иссечённое морщинами лицо тронулось радостью от слов женщины: - Сегодня у нас флотский борщ! Вакер не преминул хихикнуть про себя: даже работников НКВД обворовывают в борще попались лишь обрезки жил. Допив какао, он отправился в киоск за газетами. Под ногами позванивал ледок, и следовало скорее ожидать снега, чем дождя. Купив свежие газеты, Юрий приметил: от здания НКВД удаляется старческая фигура в шинели. Вакеру, щедро наделённому любопытством, не захотелось терять деда из поля зрения. Наверно, он живёт где-то поблизости? Однако тот брёл и брёл всё дальше... Юрий пару раз едва не бросил его, но мешало то, что очерк уже написан, а Марат среди дня вряд ли примет приятеля. Следуя же за стариком, можно найти пищу для догадки: что связывает это существо с грозным НКВД?

20

Шатко ступающая фигура достигла кладбища. Пройдя старую его часть, где там и сям, на месте богатых каменных памятников, валялись кучи мусора, человек в шинели приблизился к забору. В нём оказалась калитка, старик скрылся за ней. Переждав немного, Вакер прошёл в неё. Старец брёл узкой тропкой, что убегала вдаль, петляя среди обширных по площади углублений. Вскоре Юрий поравнялся с одним из этих четырёхугольников размерами примерно двадцать шагов на десять. "Братскую могилу не засыпали как следует!" - клюнула догадка. Он увидел впереди людей с лопатами. "Ещё одну копают..." Вдали протянулась линия забора, за нею темнел лесной массив. Поодаль от могильщиков застыло несколько фигурок; журналист почувствовал - эти люди смотрят на него. Вдруг он заметил двух несущихся в сжато-молчаливом бешенстве овчарок - его чуть не кинуло бежать что есть духу назад, к калитке... мозг подсказал: собаки настигнут раньше. Пистолет (Марат возвратил его после поездки) от греха подальше был засунут на дно чемодана, и сейчас Вакер смертельно обессилел в ужасе. Первой к нему мчалась овчарка с чёрными лбом, спиной и с песочной грудью. Он не помня себя прижал руки в перчатках к паху: - А-а-ааа!!! Издали донеслись голоса: окликали собак. Если окрики и повлияли, то лишь отчасти. Пёс рванул клыками полу реглана и, оказавшись за спиной человека, остервенело взрычал. Вторая овчарка в шаге от Вакера (он уже видел, как она прыгнула и сейчас вцепится в горло) припала к земле, не прыгнув, беснуясь в хрипатом захлёбистом лае. Подходили люди - без энтузиазма урезонивали собак. Мужчина в демисезонном пальто, в галифе, в сапогах угрожающе спросил Юрия: - Что ищете? - Уберите ваших зверюг... Я журналист из Москвы! Меня чуть не разорвали... - Документы!
– обрезал мужчина. Удостоверение едва не выпало из дрожащей руки Вакера. Его повели к видневшемуся забору. Овчарок взяли на поводки, но они не переставали рваться к нему, он то и дело нервно отскакивал. Улучив момент, обратился к человеку в галифе: - Видите ли, я лично знаком с товарищем Житоровым, с Маратом Зиновьевичем... Мужчина ковырнул его взглядом. Журналист постарался улыбнуться по-свойски: - Марат Зиновьевич не похвалит, что меня волкодавами травят... Ответа не последовало. Вышли за забор. Юрий увидел справа косенькую сколоченную из горбылей будку, над асбестовой трубой курился дымок. Дверь будки отпирал дед в шинели, к этому времени добравшийся сюда. Слева подальше десятка три рабочих в чёрных бушлатах спиливали сосны, расчищая площадку. На воз, запряжённый неказистой лошадкой, грузили обрубленные сучья. Тарахтел мотором полуторатонный грузовичок. Рядом стоял традиционно окрашенный в густой серый цвет "чёрный ворон". Люди, что задержали журналиста, отошли к машине, уведя, на радость ему, собак. Он понимал, что пока ещё не отпущен восвояси. Привлекая к себе внимание, помахал рукой и, крикнув: - Я погреюсь!
– направился к будке. Знакомая фигура склонилась возле печурки, в которой догорали угли. Старец положил на них пару чурок и только тогда повернулся к вошедшему. Тот сказал с деланной приподнятостью: - Вот, дорогой товарищ, зашёл к вам в тепло!
– глядя на распушившиеся рыжевато-зелёные, какие-то пегие усы деда, гость чувствовал, что почти оправился от передряги: сейчас он расколет "загадочную личность". Старик уселся на самодельную скамейку; напротив стояла такая же. Поперхав, проговорил надтреснутым голосом: - Чего... в ногах правды нет. Юрий понял, что его пригласили сесть. - Спасибо, товарищ! А и разбаловался народ! средь бела дня брёвна воруют? Нагнали оперов с волкодавами! Что ж ты сам-то плохо сторожишь?
– говоря, заметил: глаза деда в мешках и складках не потеряли живости. Старик сказал одобрительно: - Хорошее на тебе пальто! Кожа свиная? - Верблюжья!
– Вакер с сожалением смотрел на полу: зияли четыре отверстия от клыков пса. Подумалось - а у собеседника-то, вопреки дряхлому виду, мозги ещё не сгнили. Тот молчал, и гость повторил шутливо: отчего же эдакий матёрый, закалённый зверолов сторожит никудышно? Не слышишь, понятно... В голове Юрия билось: "Расстреливают пачками, поди, ежесуточно! Зарывать не успевают. А этот отгоняет от мертвецов бродячих собак - чтобы человечьи обглоданные руки на дороге не валялись". Гость попробовал окольный подходец: - Кто ж, когда тебя не было, печку топил? На этот вопрос дед отвечал охотно: - Устя, баба моя! Придёт, затопит - и ушла на жизнь добывать! Молодая, быстрая. Я ей грю: ешь, чего надо жевать, а хлёбово мне оставляй. На что тебе жидкость? Она - не-е! весь приварок съедает. Журналист нашёл занимательными и слова "молодая, быстрая", и всю характеристику, загорелся слушать дальше, но в будку вошёл давешний мужчина в галифе. - Об чём разговор?
– ощупывал острым, подозрительным взглядом лица беседующих. - Я грю, Устя как станет хлебать... - Э-ээ!
– опер махнул на деда рукой: знаем, мол! а Вакеру сделал знак выйти наружу.
– Сейчас полуторка пойдёт в управление - на ней поедете. Там разберутся. ...Грузовик не остановился на улице, а въехал во двор учреждения; глухие металлические ворота тут же закрылись. Юрий вылез из кабины - выпрыгнувшие из кузова оперативники повели его в двухэтажную с мощными стенами пристройку, что тянулась от главного здания. Сошли в полуподвальную комнату: стены на высоту человеческого роста были свежевыкрашены масляной кофейного цвета краской. На треножнике стоял цветочный, ведра на два земли, вазон, откуда, видимо, давно вырвали высохший цветок; окаменевшую, в трещинах, землю усыпали окурки. Вакер увидел открытую в другое помещение дверь: там на раскладушке кто-то спал, укрывшись казённым, без пододеяльника, одеялом. Из другой двери появился Шаликин - он выглядел измотанным, однако рассмеялся дежурно-дружелюбным смехом: - Быстры вы, журналисты, быстры-ыы! Опять с вами трудность!
– с видом несерьёзности пожимал руку Юрию, который, в свою очередь, кивал и смеялся - отметив это "опять".
– Товарищ Житоров просит вас подождать его. Ну... до встречи!
– и Шаликин увёл с собой парней, что привезли Вакера. Они скоро вернулись: двое зашагали к выходу, а один забежал на минуту в помещение, где стояла раскладушка. Там в глубине уселся на стул дядька в гимнастёрке, закурил и принялся, углубясь в занятие, пускать ртом колечки дыма. Вакер понимал, что это - ненавязчивое, косвенное наблюдение... Он с фамильярной беспечностью прохаживался перед окном, чей нижний край приходился вровень с асфальтовым покрытием двора; снаружи окно прикрывала литая решётка. Думалось: из-за своего происхождения, из-за того что дед по матери - видная кремлёвская шишка, Марат всегда был агрессивно-самоуверенным, чванливым. Их студенческую пору озарял знаменательный эпизод. Марат отбил у друга красавицу, которая приняла во внимание, из какой семьи Житоров. Вакеру пришлось удовлетвориться её подружкой - смазливой, тогда как та была неотразимо "изюмистой". Чёрное чувство давало себя знать, и однажды он не совладал с ним и расписал девушке: друг якобы рассказывает ему про все "штучки", какие они с возлюбленной выделывают... Девушка передала подруге, и, когда Юрий вечером входил в подъезд своего общежития, навстречу шагнул поджидавший приятель: ни слова не обронив, двинул правой в челюсть (занятия спортом не пропали зря). Он помог оглушённому Вакеру подняться и стукнул повторно - правда, уже вполсилы. Следовало ожидать продолжения - и Юрий стал униженно извиняться, после чего дружба возобновилась: перейдя в стадию своеобразной закоренелости... Положению Житорова он завидовал "опосредованно и условно". Юрия прельщало прилюдное сияние писательской роли, а Марат, при всём его значении и влиянии, сверкать на публике не мог. Но хотел бы, ибо, с таким самомнением, вероятно ли - не желать всеобщего поклонения? И он в угаре голодающего тщеславия силится вознести как можно выше свой транспарантик "Я служу!" - безудержно ретиво размахивая топором. Вакер в то время, в 1936-м, не знал всех интимных особенностей, расчётов, тёмных ходов сталинского творчества и полагал, что железная метла метёт не вовсе безвинных. Сажают и расстреливают, рисовалось ему, трепачей, разносящих слухи "с душком", рассказчиков анекдотов, прочую подобную "массовку", которой - как он себе объяснял - "в качестве упреждающего примера и из потребности серьёзного стиля" пришивают обвинения в контрреволюционных заговорах и даже в терроризме. Но и здесь немыслимо без "рамок", которые, подозревал Юрий, Марат испытывает на прочность, самоупоённо позволяя себе то, что запрещено.

21

"Запрещено ездить в обе столицы!.." - Прокл Петрович хмыкал, стараясь обмануть себя, что случившееся "смешно, ибо карикатурно-дико!", однако настроение держалось скверноватое. По возвращении в Изобильную он не мог побороть горькую оторопь и навестить Калинчина. Рассказать тому только то, что имело место, не увенчав это каким-либо разящим объяснением?.. Да они оба возьмут револьверы и застрелятся! По станице распространилось смущение: "Хорунжего в Питере отклонили!" Кто говорил: когда он уезжал туда, дорогу ему перебежал русак. Уж куда как несчастная примета! Другие толковали: "Чай, не Божий ангел - царю в окошко влететь. Как ни бился - не допустили. А родня князя и все друзья налегли гуртом. Обидели". Никто не мог измыслить, что сам царь "внахалку" выгородил князя Белосельского-Белозерского. К хорунжему пришли уважаемые казаки - с водкой. - Мы нынче, Петрович, не за делом, а по-душевному. С утра Зиновий-синичник на дворе: синичкин праздник! Запамятовал? Считалось: в этот день ноября слетаются к жилью из леса синицы, щеглы, снегири, свиристели и прочие птицы-зимники. Байбарин принял от Панкрата Нюшина большой короб с вырезанными из липы птичьими кормушками: подвешивать их на деревья в саду. С радушной возбуждённостью начав застолье, Прокл Петрович вдруг в гвоздящем самоедстве сказал: - Наделала синица славы, а моря не зажгла. Стало слышно, как дышат степенно задумавшиеся станичники, оставив на некоторое время выпивку и кушанья. Владелец двухсот голов скота, обычно нелюдимый, даже к близкой родне чёрствый Никодим Лукахин обиженно, словно за себя вступаясь, воскликнул: - Ну-ну! Не с корову синица, да голосок востёр! Общество за столом одобрило, и перед хозяином развили убеждение: его голос есть местное достояние подороже коровьих стад. В стаканы журчала смирновка, челюсти перемалывали тушёную воловью грудинку и сладкую жареную поросятину. Прокл Петрович не урезал себя и, когда пел со всеми казачьи песни, ощущал действительную растроганность, а не самопринуждение к ней. Поздно вечером проводив народ, который из-за гололёда двигался с тщанием (то и дело кто-нибудь остерегал: - А здесь, гляди, ужас как скользко!), он встал у ворот на улице. Справа и слева блестел, уплывая в полутьму, лёгший на землю смугло-серебристый слой. Луна бесконечно высоко над обрывками туч то ли стояла, то ли неслась в надменной небрежности. Прокл Петрович, памятью увлечённый в Библию, отдался сентиментальным наитиям: к нему, обиженному высокой гордящейся волей, привело людей прочное чувство, и чувство это - та самая Любовь, которая пребудет вовеки. На миг показалось даже, что, может, царь и правительство на то и господствуют спесиво, дабы их заботами росла Любовь. ...Менее чем через два месяца узналось о свирепой безмозглости - о грянувшем побоище перед Зимним дворцом. Прокл Петрович как раз разбирал российскую историю, словно ревизор - бухгалтерские отчёты. Когда-то, живя холостым, он предавался чтению: романы о благородстве, о страданиях, переносимых стоически, о бунтах против повседневной невзрачности погружали его в состояние изменчиво-безымянного опьянения, когда в груди струнила то ли болезненная, то ли сладкая судорога. Позже всевластие крестьянских забот удалило его от хмельного цветения сада. Но невольничьи свинцовые дни преображались дельностью составляющих моментов, хозяйство развивалось, и доход с тридцати семи собственных и с семидесяти взятых в аренду десятин позволил привлечь наёмных работников. Заманчивый сад вновь стал доступен. В последнее же время умственные поиски Прокла Петровича получили характер усиленно-упрямого правдолюбия. Обострённость внутреннего созерцания сосредотачивалась с иронически-стыдливой гордостью на образе прадеда яицкого казака, что родился в год Пугачёвского восстания, не ел ни мяса, ни рыбы, не пил ничего, кроме воды, временами носил власяницу, вериги и проповедовал по родне и соседям о "Воинстве Правды и Благодати". Должно быть, от шума его тоскующей крови и происходило незаурядное в мышлении и в действиях хорунжего. Когда он добыл из отечественной истории плутовски припрятанную подделку, запечатанную фальшивыми печатями, всё его существо прониклось неутолимой, особенного рода мятежностью. Сходив по щиплющему морозу к заутрене, он приказал запрягать, запахнул на себе поверх полушубка тулуп до пят и повалился в сани. Полозья полосовали в степи нежный пух снегов - Байбарин нёсся к другу Калинчину; хороня лицо в лохматый воротник, видел плотные серые, прибелённые поверху островки рощ, что, казалось, тихо плыли по сахарному полю. Невдалеке из-за заснеженной скирды взмыл степной орёл холзан, в какие-то мгновения поднялся далеко ввысь; теперь он виделся кратенькой чёрточкой и, однако же, величественно парил в молочной стуже неба. Перед закатом на северо-западе, на фоне перистых облачков по горизонту, разгляделись текучие столбцы дымков. Имение Калинчина звало блаженством тепла и обжитости. Михаил Артемьевич выбежал к саням, хрустко топча затверделый снег дорогими ботинками. Он обобщённо знал уже, что бросок друга в Петербург с суровостью отбит, но нынче услышал детали. Как жандармы и агенты охранки вломились в номер на Большой Вульфовой улице и офицер выхватил из ножен саблю (чего не было), как обшаривали вещи и карманы ходока, выкручивали ему руки, а затем препроводили до станции Тосно (что действительно было). Не дав хозяину опомниться, вставить слово, гость перескочил на свои исторические изыскания. Беседовали в райски натопленном кабинете, обставленном мебелью розового дерева; на венецианском окне - портьеры французской работы, у кушетки на паркете - текинский ковёр, на столе старый, елизаветинских времён, письменный прибор из малахита и серебра. - Представьте себе, читаю немецкое издание Брокгауза, со словарём, конечно, - повествовал Прокл Петрович, стоя около кресла и из-за живости настроения не садясь, - читаю и перечитываю одно и то же место и хватаюсь за голову: подлог, форменный подлог! Он призвал Калинчина "взяться за факт". В 1730 году умер царь Пётр Второй - последний мужчина из Романовых(1). Потом правили женщины; правила Елизавета, дочь Петра Первого(2). Она не произвела на свет продолжателей рода. Кому же она завещает престол? Одному из германских государей. Его зовут Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп. Он родился от эрцгерцога Карла-Фридриха фон Гольштейн-Готторпа и его жены Анны, которая, как и Елизавета, была дочерью Петра Первого. Её выдали замуж в германскую землю, она перешла в лютеранство, стала эрцгерцогиней фон Гольштейн-Готторп и, родив мужу наследника, через три месяца умерла. Отец умер, когда молодому человеку было одиннадцать: он занял голштинский престол. И вот того, кто третий год являлся эрцгерцогом Гольштейна и остался им, Елизавета определила в российские императоры. Прокл Петрович продолжил тоном наболевшей, страстно продуманной темы: - Не подлог ли, что Карла Петера Ульриха фон Гольштейн-Готторпа преподнесли россиянам как Романова? Какой же он Романов, когда и его мать уже была не Романова? Извольте любить и жаловать нового русского царя Петра Фёдоровича! Даже его отца Карла Фридриха не оставили в покое в родовом склепе - окрестили покойника Фёдором. Байбарин ждал, что скажет его слушатель. Тот собирался с мыслями: "Надо будет у историков посмотреть. Если всё впрямь так..." Решив пока следовать намечающейся линии, проговорил: - Но такое... э-ээ... - Надувательство!
– подсказал гость. - Предположим, надувательство - как его оправдывают? - Никак! Потомков Карла Петера Ульриха - то бишь Петра Третьего - и урождённой принцессы Софии Фредерики Августы фон Ангальт-Цербст называют Романовыми: вот и весь сказ. Калинчин, не веря, что дело и впрямь столь нахальное, почувствовал любопытство к истории, в которой был не силён. Впрочем, кое-какие вещи он знал: например, то, что София Фредерика Августа стала Екатериной Второй. - Что она немка, известно всем, - говорил гость.
– Ну, а Пётр Фёдорович, люди-с полагают, р-русачок? Его мать Анна и та была русской лишь наполовину. Михаил Артемьевич остановил: - Не будем носиться с кровью. От сего исходит, знаете, запашок... - Никакого запашка нам не нужно!
– гость, наконец, сел в кресло.
– Мы лишь сделаем пометку: Пётр Гольштейн-Готторп, на четверть русский, и истая немка, кстати, его троюродная сестра София Фредерика, то бишь Екатерина произвели на свет Павла, коего ни один немец не мог бы не признать немцем. Эта кровь в дальнейшем сливалась опять же с германской, главным образом, кровью, но никогда - с русской! Опережаю ваши возражения!
– Байбарин поднял руки, в то время как хозяин, что сидел на кушетке, почему-то перешёл за письменный стол. - Я первый же вам назову, - обращался к Калинчину гость, - назову множество чистокровных немцев, кои принесли и приносят пользу России, их имена вселяют уважение в сердце каждого честного русского. Немецкие замечу - имена! Возьмите министра Витте. Его мать русская. Но он не прячется под её девичьей фамилией, он - Витте, как и его отец! Михаил Артемьевич глядел выжидательно и отчасти растерянно. - Во мне, по предкам отца, татарская кровь есть. А мать матушки - из семьи евреев-выкрестов... Байбарин поспешно кивнул - он вёл не к вопросу о чистоте породы. - Я об ином! Прошу вообразить, что правда не была скрыта и все у нас знают: с 1761(3) года, с Петра Третьего, Россией правят самодержцы Гольштейн-Готторпы. Вдумайтесь! Было видно, что Михаил Артемьевич вдумывается. Гость нетерпеливо сказал: - В войну с Наполеоном армия, народ не доверяли ни в чём не повинному талантливому Барклаю де Толли, и царь заменил его Кутузовым. Но если б народ знал, что сам царь-то - Гольштейн-Готторп?! Калинчин прищурился с многозначительностью и неопределённо сказал: - Картина, однако-с! Прокл Петрович развёл руки ладонями кверху, выражая скромную покорность: - Я не оспариваю выбор Елизаветы...
– он устало вытер платком вспотевший лоб и положил руки на подлокотники кресла.
– Я, гм, о непристойности. Пристойно ли, что народу втирают очки, будто им правят Романовы?

22

Тепло прожорливых печей перенасыщало вместительный крепкий дом, а кругом него воздух был выстужен до мёртвого каления, вширь и вдаль отсвечивали под строгой луной снега, над ними курилась сухая морозная дымка, и оставленный зайцем-беляком помёт через минуту превращался в россыпь твердейшей гальки. Поглядеть оттуда, из глухой январской степи, на горящие окна имения, и пронижет чувство уверенной, сгущённой жизни, что господствует средь отчуждённости темноты и непереносимого холода. В комнате, освещённой двумя люстрами с восковыми свечами, сидящий в кресле человек оживлённо обращается к другому, что устроился за изящным первоклассной работы письменным столом: - Если бы Россия, народ знали, что слова: "За веру, царя и отечество!" означают, по меньшей мере: "За веру, Гольштейн-Готторпа и отечество"? Или точнее - "за Гольштейн-Готторпа и его вотчину"(4)? - Ах, вот вы к чему...
– уяснил угол зрения человек за столом.
– Но ведь терпели же Екатерину Вторую. Замечание, по-видимому, только обрадовало собеседника: - А вы учтите немаловажное: что она немка - не скрывалось! Она была исключительно одарённый правитель, и ей неизменно сопутствовал успех. Но и при её успехах разбушевалась Пугачёвская война, трон под ней зашатался. Помимо других причин, народ подхлёстывало на войну то, что царица - немка. Недаром Емельян противопоставился ей в роли русского государя Петра Фёдоровича, - последние слова Байбарина окрасила горькая ирония.
– Если бы народ, - вырвалась у него вся пронзительность сожаления, - если бы народ знал, что действительный "Пётр Фёдорович" плохо говорил по-русски, что его папаша "Фёдор" был на самом деле Карл-Фридрих... За зашторенным окном тихо запел ветер, он наращивал силу и разыгрывался по равнине, вылизывая промёрзшие плотные снега, жемчужно-серые и мерцающие в темноте. Калинчин, подойдя к окну, отвёл портьеру

в сторону. - Побеги "снежных растений", - так он выразился об узорах на стекле, пошли вверх. Значит, морозы продлятся. Прокл Петрович, будто они говорили о морозах, продолжил тоном подтверждения: - Конечно!.. Потомки Екатерины не были умелыми правителями. Их неуспехов страна не простила бы Гольштейн-Готторпам. Следовали бы войны, подобные Пугачёвской, и... Калинчин бросился к письменному столу, словно самым важным сейчас было сесть за него: - Но ведь это же сплошь усобицы! Да нет, невозможно! К нашему времени не осталось бы ничего...
– он кивнул вправо, указывая одной рукой за спину, а другой - влево, на покрытую богатыми драпировками стену. - Что я и хотел до вас довести!
– гость довольно улыбался; он вытянул руку и тоже показал вправо, а затем влево: - Не только этого, но и всей великой державы с Петербургом и Москвой, с необъятностью от Балтики до Тихого океана, с бескрайним разлётом на север и на юг - не было бы! В её нынешнем виде и внутреннем состоянии, - уточнил он со сварливой твёрдостью.
– Ибо великая, величайших просторов и природных богатств, с могучей армией и так далее, и тому подобное... держава почти полтора века держится на пошлом обмане! Хозяин кабинета поглядел на собеседника так, будто тот площадно выругался при дамах. Потом он как бы убедился, что дамы не услышали, и холодно произнёс: - Ну, это натяжка! - Какая же натяжка, если вы сами только что сделали вывод? Михаил Артемьевич сидел за письменным столом в некотором замешательстве. После продолжительного молчания сосредоточенно взял со стола колокольчик: - Что же я... пора закусить перед ужином... Слуга средних лет, держащийся очень прямо, принёс пузатый графинчик водки, солёные помидоры, грузди, сельдяные молоки со свеженарезанным луком, политые лимонным соком и обильно поперчённые. Приятели пропустили по рюмке, и, когда остались одни, Прокл Петрович, высосав налитой ядрёный помидор, сказал: - Всё совершенно логично! Самодержец держится на обмане - то есть держава держится на обмане, и потому меня, приехавшего с жалобой на обман, прогнали и унизили. - М-мм...
– Калинчин помотал головой.
– Слишком упрощаете. Это называется вульгаризация. - Отчего же вульгаризация?
– Байбарин, на минуту отрешившись, полузакрыв глаза, высосал второй помидор.
– Глядите в корень! Гольштейн-Готторпы знают, что распоряжаются страной, а правильнее - владеют вотчиной, используя чужую фамилию. Знают, что если это откроется народу, он будет не особенно доволен. Так как же, при таком важном, страшно важном обстоятельстве, они могут считать народ своим, испытывать к нему участие? В тесные черепа этих не блещущих способностями ограниченных немцев вместились Белосельские-Белозерские с их понятными аппетитами, но ни за что не вместится образ народа-исполина. Для них это неинтересная тьма-тьмущая безгласных, что существует, дабы приносить доход и, по приказу, превращаться в послушные полки. С точки зрения Гольштейн-Готторпов было бы бестактно, некрасиво и, кроме того, даже опасно встревать между Белосельскими-Белозерскими и русской чернью, на которую те, в силу происхождения, имеют гораздо больше прав. Михаил Артемьевич встрепенулся, будто желая заспорить, после чего внимательно взглянул на рюмку... Заев водку груздями, хрустнувшими на зубах, он поддел вилкой и отправил в рот сельдяную молоку. Ему было вкусно и хорошо. Гость мрачно сдвинул брови: - В Петербурге мне рассказали, как во дворец приходит караул - оберегать ночной покой государя императора, - и начальнику караула, офицеру-гвардейцу, приносят ужин из царской кухни. Он на глазах солдат ест с серебра французские тонкие кушанья, а солдаты ждут, когда им приволокут из их казармы котёл с кашей. Прокл Петрович убеждённо выделил: - Это очень по-немецки! Я рос в Лифляндии - так там управляющий барона-немца, оказавшись на мельнице или у овина, где застало его время обеда, вкушал присланные хозяином цыплёнка под белым соусом, спаржу, угря, а батраки-латыши смотрели и ели горох. Калинчин сказал с горячностью, как бы оправдываясь: - Когда мне доводится есть с работниками - мы едим одно и то же! Правда, не спаржу и не угря под соусом, но и не один горох или картошку. Густые мясные щи - ложка стоит!
– и... - Разве я этого не знаю?
– мягко прервал, улыбаясь, собеседник.
– Я говорю о том, что Гольштейн-Готторпы - не только по крови немцы, но и по усвоенным понятиям. Если вы скажете им, что они презирают простого русского солдата, они вас не поймут. По их представлениям, солдат должен получать достаточно простой питательной пищи. Зариться на то, что ест господин офицер?.. Ну не может же лошадь, жуя овёс, зариться на салат, который станет при ней есть хозяин? А если всё же позарится, то с этой лошадью явно что-то не то... Байбарин сжал кулак и трижды размеренно взмахнул им в воздухе: - Я не хочу сказать, что русские цари отнеслись бы к караулу благороднее. Они послали бы солдатам объедки - но со своего стола! И это было бы ближе русскому сердцу. Михаил Артемьевич воскликнул запальчиво: - Простая питательная пища - как бы не так!
– в нём проснулось наболевшее.
– Я имею верные известия с войны. Солдаты, завшивленные, голодные, страдают без самого необходимого. Лихоимство, воровство начальников страшнее всякого кошмара! Поставили столько гнилой солонины и прочего гнилья, что с мукой, куколем заражённой, - обошлось. В лазареты валом валит уйма людей - не до разбора, от чего именно болеют.
– Он собрал все черты лица к глазам в чувстве жестоко обиженной совестливости.
– Я так боялся скандала, позора - и попусту. Хотя солдатиков жалко!.. ох, как жалко! Постучав, вошла жена хозяина - пригласила ужинать.

* * *

Дочь-подросток Михаила Артемьевича и два сына не старше десяти пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились. - В кроватки, в кроватки!
– поторопил их отец, похлопывая в ладоши. Подали мясной пудинг по-английски, масляно сверкающую румяную жареную колбасу. Хозяин, повернувшись к гостю, указал ему взглядом на сидящую напротив жену: - А моя-то Евгения Антоновна - дочь немца! Урождённая Ярлинг. Её предки приехали при Екатерине. Евгения Антоновна подтвердила, следя за тем, чтобы у гостя оказалась полной тарелка. Тот весело спросил: - А ваш батюшка не хотел бы взять фамилию Ярцев? Она смотрела непонимающе: - Зачем же? Он всегда повторяет, что он - немец. Он доволен. - Вот видите!
– победно взглянул Прокл Петрович на хозяина, словно доказал тому что-то потрясающее. Затем последовал вопрос к Евгении Антоновне: чем занимается её отец? Оказалось, он управляет конным заводом близ города Кромы, разводит таких верховых лошадей, что хороши и в упряжке. - Прекрасная полезная деятельность!
– воскликнул Прокл Петрович в сиянии счастья и перешёл на Гольштейн-Готторпов и на то, как был изгнан из Петербурга. Евгения Антоновна, слушая, вспомнила: её отец однажды выразился об Александре Третьем, начавшем, в ущерб Германии, сближение с Францией: "И такие гадкие немцы тоже, увы, есть!" Калинчин произнёс глубокомысленно: - Не диво ли дивное?
– И было неясно, иронизирует он или искренне недоумевает. Выпивая и поощряя к тому гостя, отчего историческое разбирательство прерывалось, он вставлял, к сведению, что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись - "хоть прикуривай!" Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным: - Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек - и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!..
– он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.

23

В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Имение Калинчина заняла "красно-пролетарская дружина", чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю. Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти "сохранить остатки хозяйства для народных нужд". Он изъявлял согласие "при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения". Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и "сочувствующих", отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось - однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада. Когда до обжившихся в его имении ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.

...Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же. Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься - всюду набито битком. Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой: - Гляди-ка! Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из неё торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника - сам он залит, а цветок так и горит над водой. - Не боисься водицы - живи!
– как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом: - Ге-ге-э-эээй!!! Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей. Столяр, ни в коей мере не любопытствуя, с какой стати человек испробовал голосовые связки, задал вопрос: - Дак даёте деньги? Коли зальёт - без отдачи! Перед хорунжим открывалась неизбежность ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом или, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: "Господи, Твоя воля!" - и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю. Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром. Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт... В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?..

* * *

Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: в нём расположилось офицерское собрание. Здесь людно, так как можно сравнительно недорого поесть и выпить; непрестанно сшибаются громкие голоса, чья-нибудь рука оголтело разгоняет неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма. Среди офицеров - бывшие студенты, учителя, служащие статистических управлений: кто причисляет себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними длятся дискуссии, но происходит стремительное объединение сил, лишь стоит взыграть спору с кадровыми офицерами, которые почти все монархисты. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья...
– сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли!
– в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают - правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами - в чём состоял, кем был выношен боевой план?
– он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать!

24

– Я хочу знать!
– приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа.
– Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху!
– стремглав выметнул Марат злым шёпотом. Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещён"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошёл... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к...
– Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, - к работе со смертью... закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у?
– внезапно озверел Житоров.
– Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека!
– горестно съязвил, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости.
– Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика!
– произнёс он с ударением.
– Столичный хлыщ козыряет знакомством - вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!" - Время идёт, я - на работе!
– напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.

...А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? fragst Du mich.
– Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю?
– спрашиваешь Ты меня.
– Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровске Саратовской губернии, имея деревянный оштукатуренный в четыре комнаты домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов, расположенный на другом берегу Волги, напротив Покровска, и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетчиком. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся Покровск). Отец с молодости был фельдшером и по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными проволочными усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс!
– произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чьё замкнуто-заурядное лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений, и стоило бы разнестись вести, что Романов - вовсе не Романов, а фон Гольштейн-Готторп, - случился бы сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, не оставалось ничего иного, как выказывать русский патриотизм первой пробы. Российским немцам воспретили собираться в количестве более трёх. Запрет пал на немецкий язык в публичных местах, были запрещены и проповеди на немецком языке, и музыка германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Но вскоре это приелось публике. Её раздражала кормёжка всухомятку, требовалось размочить жёсткое недовольство слезами, и государь нашёл, что их может дать в обилии немецкое тягловое сословие, привычное к пролитию пота. Монарх подписал указ о ликвидации немецких сёл и отправке сотен тысяч российских немцев в Сибирь. Это должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Ленинский же Декрет об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но для немцев Поволжья коммунисты создали автономную область - причём немцы в ней тогда не составляли большинства. Предвосхитим ссылки на то, что пылала Гражданская война и земли, мол, других народностей занимали белые. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди - а вперёд были пропущены немцы-колонисты. Автор этих строк - сам немец до седьмого колена - по воспоминаниям родни, по многим примерам знает, какими востребованными в ту пору сделались немцы победнее, попроще. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие воспламенило в Иоханне Гуговиче деловую сметку и подсказало, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием Автономной области Немцев Поволжья в республику, стал одним из её руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.

Поделиться с друзьями: