Дорога без следов
Шрифт:
– Есть, а не был! И не раб, а человек! Кто ты там, выйди, покажись, почему прячешься? – хотел приподняться и крикнуть генерал, но только засипел и слабо дернулся, теряя сознание от боли.
Неужели так никто и не придет в его кабинет, неужели ему больше неоткуда ждать помощи – неоткуда и не от кого, поскольку уже успел расползтись шепоток по управлениям, что генерал Ермаков позволил себе непозволительное, осмелился на недозволенное, высказал затаенное и резанул прямо по глазам самому наркому – одному из верховных жрецов Бога на земле. И немедленно стал зачумленным парией, вроде бы еще живущим и ходящим среди людей, но сведущие уже прекрасно понимали – то ходит не человек, а одна его видимость, оболочка, бродит по коридорам
Если бы удалось дотянуться до звонка или до тумбочки, где всегда теперь стоят наготове сердечные капли, если бы только удалось! Алексей Емельянович попробовал шевельнуть рукой, и она на удивление легко поднялась и протянулась туда, куда он хотел, но ничего не ощутила. И тогда он с ужасом понял, что руки больше не слушаются его и только кажется, что они могут подниматься, служить ему, как прежде, когда здоровое сердце гнало кровь по налитым силой мускулам.
Неужели никто не придет?..
Умирал Ермаков долго и мучительно – штык в сердце словно поворачивали, paз за разом расширяя рану и терзая тело и внутренности острыми, как бритва, гранями. Когда, выгнутый нестерпимой болью, он сумел скосить глаза и увидел на подушке около губ алые пятна крови, понял – это конец.
Страха не было – только боль, обида и еще горькая жалость к самому себе и остающимся теперь без него. Трудно им всем станет друг без друга, очень трудно…
Нашел его Николай Демьянович, зашедший в кабинет для обычного ежевечернего доклада – телефон не отвечал, и подполковник, захватив бумаги, поспешил в кабинет генерала, тревожась и предчувствуя неладное.
Не увидев Алексея Емельяновича на привычном месте за столом, Козлов заглянул в комнату отдыха и остановился, словно громом пораженный. Бросив на пол бумаги, он кинулся к лежавшему без движения на кровати Ермакову, но помочь, как оказалось, было уже ничем нельзя.
Когда Козлов набирал номер, чтобы сообщить о случившемся, палец его никак не попадал в дырки наборного диска телефонного аппарата, а по лицу ручьем текли слезы, капая на покрывавшее стол сукно. Николай Демьянович не вытирал лица и тонко всхлипывал, не стесняясь собственной слабости.
Он понимал: случилось нечто большее, чем несчастье, и наступает новая полоса в его жизни… Какой-то она будет, что теперь ждет впереди?
Известие о смерти генерала Ермакова потрясло Антона, прижало к земле тяжким гнетом непоправимой беды, заставило душу ныть день и ночь от скорби, острого чувства потери и какой-то невысказанной вины перед ушедшим, как будто он мог ему помочь, спасти, предостеречь, но не успел или не сумел. Теперь больше никогда не будет с ними доброжелательного и жизнелюбивого человека, казалось, такого крепкого, что его никогда не сумеет взять ни одна хворь. Но болезнь бывает коварна.
Дни перед похоронами прошли, как в тумане – что-то утрясали, решали, как лучше сообщить семье, вызывать ли их из эвакуации, где и как хоронить покойного, кто будет говорить, оркестр, почетный караул…
Вернувшись после похорон домой, Антон сдвинул в сторону покрывающие диван старые листы бумаги – со времени возвращения он впервые пришел в свою квартиру, – и сел, положив на колени пачку газет и писем. Все от родных, больше всего от мамы, от знакомых, и ни одной весточки от Тони, хотя он оставил ей и домашний адрес кроме номера полевой почты.
Перебирая успевшие слежаться в почтовом ящике газеты, майор выронил из них телеграфный бланк. Нагнулся, подобрал и с удивлением увидел, что это его собственная телеграмма, отправленная им на Урал оставшейся там Тоне – чужим неразборчивым почерком на бланке наискось размашисто написано чернильным карандашом: «Адресат выбыл».
Он недоуменно прочел надпись еще раз. Выбыл?
Куда, почему, что там без него случилось? Позвонить Кривошеину, узнать у него, пусть не очень удобно беспокоить его по личным вопросам, но как иначе? И кто, кроме него, сможет реально помочь? Некому.Из дома туда не позвонить – время военное, возникнут десятки непредвиденных сложностей. Придется тогда сходить на службу, или лучше дать еще несколько телеграмм – на адрес госпиталя, где работала Тоня, Кривошеину, на завод? Нет, потом слишком долго придется ждать, пока ответят на его телеграммы, а скоро уезжать на фронт – эшелон уходит завтра. Придется все же сходить и позвонить. Пока обязанности начальника временно исполняет Коля Козлов – он поймет и конечно разрешит.
«Отдохну немного и схожу, – решил Антон, – а пока прочту письма от мамы и сестры, узнаю, как там, в далеком городе, их дела, как растут племянники, нет ли в чем нужды? Как там брат воюет? Хотя разве они сознаются – сейчас нуждаются вce, а у матери, тетки и сестры такие характеры, что постесняются беспокоить жалобами и просьбами, а напишут, что все хорошо, они сыты, слава Богу, здоровы, обуты и одеты, а он должен беречь себя, не студить раненную спину и регулярно питаться»
Завалившись на диван, Волков вскрыл первый конверт, выбрав по штемпелю самое давнее письмо – лучше идти вместе с далекими родными от одной их новости к другой, как бы получая весточки по очереди.
Читая, он словно слышал родной мамин голос, видел ее рядом, ощущал тепло ласковых рук, которыми она умела лечить всe болячки на свете, заставляя забыть про любые неприятности. Все так, как он и предполагал, – ни одной жалобы, нет даже намека на то, как им приходится нелегко. Хорошо бы выпросить хоть пять суток отпуска и съездить к ним, но Ермакова теперь нет, и у кого выпросишь? При все добром отношении к нему и давней дружбе Коля Козлов такие вопросы не решит…
При мысли o Ермакове сердце опять наполнилось щемящей жалостью – какая же сразу маленькая и седенькая сделалась его жена, раньше такая живая, разговорчивая, статная, уверенная в себе. Как бережно поддерживала ее под руку заплаканная дочь, как вздрагивали ее плечи при звуках траурного салюта, который дали из винтовок красноармейцы, тремя залпами отсалютовав погибшему на посту генералу. Именно так, погибшему на боевом посту.
По большому счету, проводить его в последний путь должны были бы и все те, кому он помог при жизни, кого спас, оградил, сохранил, но они вряд ли узнают, кому обязаны жизнью и свободой. И командующий фронтом, за которого, не побоявшись гнева Верховного и мести наркома, вступился генерал Ермаков, тоже наверняка не узнает. Будет жить, дышать, любить, не зная, кому он этим всем обязан.
Ермаков первым нащупал досадный для немцев промах Бергера и в долгом ночном разговоре с Волковым и Семеновым перед их вылетом к партизанам просил собрать неопровержимые доказательства и поскорее доставить их в Москву, чтобы отмести все обвинения в измене от командующего и его боевых товарищей.
Антона весьма настораживал путь Слободы к фронту, а генерал, как опытный разведчик, зацепился за другое: Семен не узнавал на предъявленных ему фотографиях покойного переводчика Дмитрия Сушкова. Вроде бы ничего удивительного – прошло несколько лет, да и снимали Дмитрия Степановича в совершенно иной обстановке, а в камере смертников они встретились с Семеном оба избитые так, что лица превратились в кровавые маски, но… Почему оставшийся неизвестным лохматый Ефим, первым указав на переводчика, сообщил брошенному в камеру смертников Слободе, что это не кто иной, как Сушков, работавший у немцев и пользовавшийся долгое время их полным доверием и благорасположением? Откуда ему был известен переводчик и как он смог узнать его? Мало того, Сушков не был в семнадцатом году в Петрограде, а сразу приехал с фронта в Москву, где жила семья его приятеля по полку.