Дорога к людям
Шрифт:
И Симонов, придав разговору неожиданный поворот, ссылаясь на то, что о великих войнах писали не только очевидцы, стал рассказывать о работах писателей и кинематографистов нашего времени. В годы войны они были юнцами, на фронт, разумеется, попасть не могли, а теперь создают такие фильмы, как «Белорусский вокзал», восстанавливая точные, верные характеры, чувства, побуждения ветеранов-фронтовиков.
— Недавно я смотрел ленту молодого ленинградского режиссера Алексея Германа о партизанском движении. В этом произведении есть и знание темы, и своя большая мысль. Я не знаю Бориса Васильева, написавшего повесть «А зори здесь тихие...». Наверно, он тоже был мальчиком в годы войны. Но когда я смотрел спектакль в Театре на Таганке, поставленный по этой повести, то снова не оставляло меня впечатление, что передо мной, бывшим фронтовиком, — настоящая правда о войне. Значит, ответственность за эту правду уже
...Ну, а новые работы самого Симонова? Его планы на будущее? Есть у него повести с общим для всех них героем — военным корреспондентом Лопатиным.
— Не нужно думать, будто эти вещи автобиографические. Будто Лопатин — это я. Он совсем другой человек. Но и в этих повестях сказались личные мои впечатления в дни сражений под Москвой, в Одессе, в Крыму, на Севере, в морской разведке. Вот вышла очередная такая повесть — «Двадцать дней без войны». Видишь ли, корреспондент, перебираясь с Западного фронта на Кавказский, получил короткий недельный отпуск. Из Москвы на Кавказ поездом тогда можно было добраться только через Ташкент, Ашхабад, Красноводск. На это ушло две недели. И вот мне хотелось в новой повести о Лопатине показать, что, вопреки ее названию, война-то, ее напряжение, ее грандиозный труд, ее героика проявлялись всюду, не только на переднем крае. И от этого чувства этой правды нельзя было освободиться нигде, ни в каком отпуске. Кстати, досадно — мало книг написано о «втором» фронте, не на Западе, а у нас — о фронте в тылу, у доменных печей, у мартенов и оружейных заводов. Без этого нашего «второго» фронта не было бы и Победы... — Ну, — добавил Константин Михайлович, — собираюсь еще вернуться к работе над стихами. Ну, еще — документальная проза. Склонность к ней я подтвердил несколькими книгами. Буду работать и над новыми, не только о войне, разумеется. Вот и в области кино, как ты видел, после ленты о сражавшемся Вьетнаме работал я над фильмом «Шел солдат...»
Мы разговорились об особенностях писательского ремесла.
— Я редко думаю об особенностях этой профессии вообще, — признался Симонов, — то есть абстрактно. Особенно о себе в этом смысле. Конечно, когда пишешь несколько романов, то после их выхода в свет остается ощущение какого-то опыта. Но каждый раз возникает желание, — и оно не ослабевает с годами, а усиливается, — острое желание написать по-другому, чем ты писал, то есть не только лучше, но по-другому. Этого можно добиваться, только глубже копнув свою собственную душу. Другого пути, в общем, нет. Глубже подумать над собой, над своей жизнью, над временем, в котором ты живешь, и сказать об этом с большей точностью и глубиной, чем говорил до сих пор. Суметь это сделать. Предпринять еще одну попытку глубже проникнуть в душу читателя, твоего современника, и, быть может, стать ему таким образом более нужным, чем ты был до сих пор.
IV
Как-то пришлось мне навестить по делу Константина Михайловича в «Красной Пахре», поблизости от речки того же названия.
Лес. Отнюдь не роскошная, но вполне удобная дача. Небольшая столовая. Рюмка какого-то вина. Просторный кабинет. Просторный письменный стол. Магнитофон. Скромные фронтовые трофеи на стенах. Черные и коричневые негритянские фигурки, барельефы с лицами молодых африканцев, сувениры из Латинской Америки. Книги, книги... Неисчислимые, бережно переплетенные «фолианты» со стенограммами бесед ни фронте и в столице после войны с солдатами, офицерами, множеством участников сражений.
Говорили мы, разумеется, прежде всего о минувшей войне.
Чтобы читателю ясно было, кто и что говорит, прибегну к полюбившейся юристам классификации: «Именуемый в дальнейшем Симонов», «Именуемый в дальнейшем Кригер».
Кригер. Не кажется ли тебе, как это ни странно, что писать о войне и ее людях как-то по-своему легче, нежели о событиях мирного времени, пусть самых драматических.
Симонов. Нет, не кажется. Писать о чем бы то ни было всегда трудно. Если, конечно, стараешься писать честно, в меру отпущенных тебе сил. Возьми хотя бы Всеволода Гаршина. Почти уверен, что его отличный военный рассказ «Четыре дня» и его же трагический, никакого отношения к событиям фронтовым не имеющий рассказ «Красный цветок», повествующий о судьбе несчастного безумца, — и первый, и второй дались Гаршину с одинаковым трудом.
Кригер.
Значит, сама форма твоей прозы, порожденная твоим военным опытом, ее простота, естественность, мнимая легкость (для читающего), безыскусственность и предельное уподобление самой жизни, которого ты, работая, добивался, — все это и создает обманчивое представление о том, будто военные романы дались тебе без напряженного труда. И военная тема-де ближе тебе, нежели другие.Симонов. Так уж сложилась моя судьба. Не я ее выбирал и не я причиной тому, что преобладающее большинство моих страниц посвящено фронту и его людям.
Кригер. Мне очень понравился твой последний документальный фильм «Шел солдат...». Прежде всего оттого, что весь он от кадра до кадра — о солдатах. Пусть там встречаются полковники и генералы, но по сути дела, по закону своей профессии, все они остаются солдатами — от рядового до маршала.
Симонов. Я заметил, особенно в последних своих рассказах, тоже документальных, ты склонен искать и находишь наивысшую доблесть не только у явных смельчаков, но и у внешне «смиренных», простоватых с виду, ничем вроде до поры до времени не примечательных рядовых.
Кригер. Это было и в годы войны. Видишь ли, ты сам знаешь — видеть, чувствовать подноготную человека на передовой было легче, чем «в миру», извини за церковное выражение. Отчего? В обстановке поминутно грозившей опасности человеческие натуры, как бы затуманенные до этого полупрозрачной пленкой вроде «непроявленных» детских переводных картинок, становились рельефными в бою, без притененности и полутонов. Трусоват некто по складу натуры, так втройне трус на войне. А другой, тишайший, кроткий до поры до времени, внешне оставаясь тишайшим, вдруг, опережая товарищей, вскакивает на бруствер навстречу свинцовому шквалу, увлекает за собой залегший под огнем взвод или роту, первым вваливается в немецкий бункер. Ввязывается в самую страшную в бою схватку — в рукопашную, когда обычно невидимые друг другу на современной войне солдаты — наши и фашистские — впервые оказываются лицом к лицу, видят в глазах противника свою смерть, и тут побеждает не всегда обязательно физически крепкий, а порою более сильный не телом, а волей. Может, я усложняю (в бою человек думает только о бое), но живущая где-то в сознании мысль придает ему силы для успеха — мысль о своей правоте, правде своей армии и своего народа.
Симонов. В бою это скорее не мысль, а глубоко запрятанное чувство. Нечто подсознательное, но никогда, никогда, ни в какой самой сложной обстановке не покидающее тебя.
Кригер. Извини, я отвлекся. Скажи, ты ведь на всех участках фронта, как и все мы, встречался не только с солдатами, но и с крупными военачальниками. Это видно хотя бы по твоему первому же военному роману «Товарищи по оружию», да и по всей трилогии, — у Халхин-Гола ты встречался с маршалом Г. К. Жуковым и другими крупными военными специалистами. В силу известных обстоятельств мы все писали с передовой главным образом о тактических приемах наших войск. Теперь, вращаясь часто в среде военачальников, мог бы ты хотя бы в общих чертах потолковать со мной о стратегии?
Симонов. Мне, честно говоря, не нравится глагол «потолковать», когда речь идет о таком сложном искусстве, как стратегия.
Кригер. Извини за обывательское выражение! Но мы же не на симпозиуме в Военной академии и не в Генеральном штабе. Впрочем, ты прав. Давай разговаривать серьезно... В старой Германии был когда-то теоретик и философ стратегии Клаузевиц. У нас подобные ему появились позже. Русская стратегия раньше проявлялась главным образом на практике: Иван IV и его воеводы, Петр I с Голицыным, Гордоном и другими генералами. Гениальный Александр Суворов — практик из практиков дерзкой стратегии, почти не знавший поражений, — я, во всяком случае, в роли побежденного его не помню. В чем же сказались преимущества советской стратегии, они же бесспорны, коль уж мы оказались в Берлине?
Симонов. Положения Клаузевица и остались бесспорными, хотя искусство побеждать ушло с его времени далеко вперед. Их бесспорность доказал хотя бы Бисмарк, тоже немец, предупреждавший: начинать войну против России германской армии бессмысленно и бесперспективно. Умный был немец, хоть и милитарист.
Кригер. Будет, конечно, трюизмом напоминать о том, что высказать его «кощунственную», с точки зрения германского генерального штаба, мысль побудила канцлера печальная участь гениального Бонапарта.