Дорога неровная
Шрифт:
Через два с половиной часа самолет приземлился в Свердловском аэропорту «Кольцово».
Уже наступил рассвет, и за окнами автобуса назад убегали золотистые стволы сосен. Шуре всегда нравилось смотреть на лес, он всегда такой разный, не то, что степная полоса. Но сегодня Шура смотрела на лес равнодушно, занятая одним: что случилось дома?
Было шесть часов утра, когда она прибыла на железнодорожный вокзал. Шура поежилась: прохладно, октябрь, в Тавде, может, уже и снег выпал. А в Куйбышеве вчера было тепло и сухо. Там — светло, тепло, радостно, здесь — холодно и горестно.
До поезда в Тавду было более полусуток, прибудет она домой только завтра. Сердце же рвалось туда немедленно. Шура
Шуре опять повезло. Без всяких проволочек в аэропорту «Уктус» купила билет на маленький самолетик, «аннушку». В салоне опять выбрала место у окна. Смотрела вниз на проплывающие медленно гаревые пятна, иногда среди темной зелени сосен светились желтые и алые пятна берез и осин. Раньше она смотрела бы на это великолепие с удовольствием, а сейчас не видела ничего. Вперед, вперед!
Через шесть часов вылета из Куйбышева Шура подходила к своему дому. У дверей квартиры постояла немного, собираясь с духом, потом легонько тронула кнопку звонка, забыв, что в сумочке есть ключ: она никогда не уезжала из дома без квартирных ключей. Для нее ключ от дома был своеобразным талисманом, залогом благополучного возвращения.
За дверью робко тренькнуло. Но никто не открыл дверь. Тогда она утопила пальцем кнопку звонка в гнезде и не отпускала ее до тех пора, пока сквозь трезвон не услышала:
— Шура, там никого нет, — сверху спускалась соседка-старушка, приятельница матери, — вот ключи. Ты заходи, я сейчас приду. Там у меня молоко на плите.
Шура вошла в квартиру. Осмотрела. Дверь в ее комнату была по-прежнему заперта, но у замка виднелись следы попыток открыть ее чем-то острым. В комнате родителей все разгромлено и разбросано. Старенький приемник «Москвич» валялся у стены, его пластмассовый корпус разбит, в углу — осколки стеклянной цветочной вазы, постель скомкана, у одного из стульев сломана ножка, стол опрокинут. На кухне в мойке — гора немытой посуды, на столе — пустые бутылки, грязные стаканы, в пепельнице — ежик из окурков. Шура смотрела на эти окурки и зачем-то начала их считать:
— Раз, два… пятнадцать… двадцать пять…
Пусто. Грязно. Где мама? Что с отцом? А если мама не приедет? Что делать? И Шура, присев на стул посреди кухни, заплакала навзрыд. Все, что скопилось в ней за последние часы, когда она была среди людей и не могла давать волю слезам, вырвалось наружу.
В дверь позвонили. Это пришла соседка.
— Что случилось, Анна Игнатьевна?
— Николая Константиновича позавчера вынули из петли. Мертвого.
– ..? — глаза Шуры стали огромными, в них застыл вопрос: «Что случилось?!»
— Мертвого, да, — продолжала соседка. — У него перед этим ночью, соседка сверху рассказывала, был какой-то шум, видимо, в дверь твоей комнаты ломились. Утром он вышел на улицу. Постоял на крыльце, посмотрел на небо, на все вокруг. Внимательно так посмотрел, я с балкона его увидела, и мне почему-то подумалось: «Надо же, как смотрит странно, словно прощается». Разве я знала, что и в самом деле так? Потом зашел в подъезд. А вечером я спускаюсь вниз, смотрю, а дверь приоткрыта. Дай, думаю, позову, дома ли Николай Константинович, а то надо бы дверь захлопнуть. Позвала, а он не откликается. Я и зашла в квартиру: что-то тревожно стало. Вхожу в коридорчик, а из ванной ноги торчат. Испугалась я, бросилась звонить в «скорую», в милицию. Его сняли. Сказали, что уже около двенадцати часов висел. У меня от сердца отлегло, я ведь поначалу-то думала, что это я виновата, бросилась всем звонить, а надо было прежде петлю обрезать, да попытаться привести в чувство, вдруг еще ожил бы…
— Где он сейчас?
—
В катаверной.— Кому вы сообщили об этом из наших? — Шура спрашивала резко, вопросы ее были похожи на выстрелы, и Анна Игнатьевна отвечала так же точно и конкретно.
— Я нашла на столе бумажку, где были записаны все адреса — Виктора, Лиды, Гены. Дала телеграмму Лиде и Геннадию, Виктора тоже оповестила.
Шура понятливо кивнула: мать, уезжая, прикнопила к стене адреса всей родни, словно чувствовала, что понадобятся. Она сдержанно поблагодарила соседку:
— Спасибо вам, Анна Игнатьевна. Скажите, сколько заплатили, я отдам.
Соседка протестующе замахала руками, дескать, что ты такое говоришь, в горе всегда надо помогать друг другу.
— Может, есть хочешь? Пойдем ко мне, — предложила старушка. — Страшно тут.
— Нет, спасибо, — поблагодарила Шура соседку. Ей вновь надо было остаться одной, чтобы переварить жуткую информацию. Она подняла стол в комнате, стулья, села, случайно взглянула на зеркало, висевшее на стене, и увидела себя там — осунувшееся лицо, запавшие глаза, припухший нос. Шура решила в ванной умыться, но резко развернулась к кухне: зайти сейчас в ванную, когда в квартире пустынно, шаги гулким эхом отдаются среди стен — свыше сил.
Шура умылась, вытерлась чистым полотенцем, взятым в шкафу в своей комнате, где было заперто перед отъездом все самое ценное, и села на свою кровать, положив голову на стиснутые кулаки, упершись локтями в колени. Стала размышлять, что делать. Шура всегда размышляла, прежде чем принять решение.
Она в доме одна — это раз, денег едва хватит на обратную дорогу — это два, где мама, она пока не знает — это три, если придется самой хоронить отца, то, где взять деньги, тоже не знает — это четыре. Четыре почти неразрешимые проблемы, если учесть ее возраст и полное безденежье.
Однако из любого положения всегда можно найти выход, в это Шура верила твердо, и сперва подсчитала свои денежные ресурсы. Потом собралась пойти на почту и вновь направить всем родным телеграммы: тело отца лежит в морге, значит, есть время все организовать. А потом подумать, где занять деньги на похороны. Но не успела Шура выйти из квартиры, как в замке заворочался ключ, и на пороге появились Павла Федоровна и Геннадий с Полиной, своей новой женой. Шура бросилась на шею матери, обе заплакали. Шура с душевным облегчением — теперь не одна, Павла Федоровна с горечью оттого, что осталась вновь одна, от чувства вины перед Смирновым, с которым прожила восемнадцать лет, и уехала по настоянию детей, хотя и чуяло сердце беду, даже прощальные слова его не остановили ее, и вот — беда.
Похороны были более чем скромные: простой некрашеный, обитый внутри белым материалом гроб, пара венков. Правда, отцу теперь было все равно, где лежать, его лицо было спокойно, губы чуть-чуть раздвинуты в улыбке, и эту странность подметила служащая катаверной — так называли в Тавде морг, — которая обряжала Николая Константиновича в последний его путь по земле.
— Странно, повесился, а губы — розовые, — сказала она Геннадию и Шуре, которые привезли новую чистую одежду для покойного. Старушка не позволила им помогать — не положено, а вот положить тело в гроб одна не могла, потому Геннадий вместе с ней взялся за плечи, а Шура — за ноги, похожие на весенние сосульки, такие же холодные и влажные. И Шуру сразу же охватил с ног до головы жуткий холод, словно не в гроб укладывали они отца, словно там, внизу под белой простыней была пропасть, и падая туда, отец, потянет за собой и Шуру, и девушка в паническом страхе выронила ноги отца, которые с глухим стуком ударились о днище своего последнего деревянного неказистого пристанища. Брат понял ее состояние, подошел, обнял за плечи и крепко прижал ее голову к груди: