Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дорога в никуда. Часть третья. Мы вернемся
Шрифт:

– Солнца тут у вас больше нашего, вы ж южнее,- высказал некое "оправдание" местных высоких урожаев Иван.

– Тута оно все вместе. Я ж тебе говорю, и влага, и земля, и работники здесь у меня знаешь какие? Китайцы. Оне мне за самую малую плату готовы всю земельку руками перебрать, просеять, весь осот с молочаем повыдергивать. Я только их нанимаю. Тут ко мне наши в прошлый год приходили, семья из под Красноярска. Куды там, к такой работе не приучены. Я их почтишто сразу и рассчитал. Говорят, за такие деньги горб наживать не будем... Ну, раз не будете, так ступайте, у меня этих китайцев вона в очереди каждую весну и осень приходят, отбою нет,- Мурзин крепкий сорокапятилетний мужик в картузе и поддевке указал на пропалывающих его поля китайских поденьщиков.

И все-таки убирать свои чудо-урожаи только вручную Мурзин считал невыгодным делом, да и не хотел слишком уж зависеть от настроения китайских

крестьян - среди них тоже начались брожения и некоторые уже не соглашались работать за ту плату, что назначал хозяин. В этот год Мурзин решил большую часть урожая убрать машинами, которые он и заказал у Чурина, а Иван приехал в качестве продавца-консультанта.

Но особенно часто Ивану приходилось ездить в Трехречье. Здесь жили в основном забайкальские казаки, перебравшиеся из приграничных станиц с российского берега Аргуни, на китайский. В этих местах они еще с незапамятных времен имели свои выпасы и заимки. В сентябре-октябре 1920 года, когда белые отступали из Забайкалья, к уже существующему казачьему населению в речных долинах правых притоков Аргуни - Ганн, Дербул, Хаул - добавилась еще масса казаков и членов их семей, как забайкальских, так и сибирских с оренбургскими. Они осели в стихийно возникших казачьих поселках, и большинство вернулись к мирному труду. Казаки в Трехречье жили по своим законам, соблюдая вековые традиции: в поселках - выборные атаманы, в самом большом поселке-станице - станичный атаман. Невероятно, но здесь, на чужбине казаки жили материально значительно лучше, чем на родине до революции. Китайские власти совершенно не вникали в их жизнь, никакого китайского населения в Трехречье не было и не возникало конфликтов, наподобие тех, что регулярно случались в свое время у казаков: оренбргских, уральских, семиреченских, сибирских с киргиз-кайсацами, или забайкальских с бурятами. И главное, никакой обязательной воинской повинности, столь материально и морально тяжелой, здесь казаки как иностранцы не несли. Все взаимоотношения с китайской администрацией ограничивались сбором налогов. Но налоги были настолько низки, что давали возможность бурного развития хозяйств эмигрировавших в Китай казаков. Они поднимали целину, сеяли пшеницу, заготавливали сено, выращивали овец, коров, лошадей. В самых крупных поселках открывались православные храмы, отмечались все церковные праздники, почти в каждом поселке имелась школа со старым дореволюционным устройством. Всего в Трехречье насчитывалось до восьмисот русских земледельческих хозяйств с населением свыше пяти тысяч человек. Именно Трехречье стало основным источником для поставки в Харбин некоторых видов сельскохозяйственного сырья, в том числе и для фирмы Чурина. Ну и, конечно, в Трехречье отделение сельхозмашин командировало Ивана - казаку легче договориться с казаками и продать им сельхозинвентарь.

В августе 1923 года в одном из казачьих поселков Трехречья Ивана вдруг окликнул некто худой и высокий, заросший длинными волосами и редкой всклокоченной бородой, в шароварах с красными выцвевшими "сибирскими" лампасами.

– Позвольте спросить вас господин хороший, а вы случайно в 9-м сибирском казачьем полку в германскую не служили?

– Как же, служил,- Иван, одетый по дорожному, в свою очередь пристально вглядывался в заросшее, изборожденные морщинами и оспинками, лицо казака, которое тоже показалось ему отдаленно знакомым.

– Сотник Решетников... Иван Игнатич... верно?

– Да был я тогда сотником. А вы уважаемый... вроде знакомы, а не припомню,- Иван напрягал память, но толща случившегося и пережитого за последние годы не позволяла вот так сразу вспомнить однополчанина, к тому же очень сильно изменившегося внешне.

– Вахмистр Савелий Пантелеич Дронов... неужто, не помните?- с некоторой обидой подсказал казак.

– Дронов!... как же... прости брат, не признал. Да тебя немудрено и не признать...

Со стороны казалось неестественным, что по городскому одетый в кепку, пиджак, бриджи и сапоги, хорошо выбритый и подстриженный господин приказчик вдруг ни с того, ни с сего начал обниматься с местным казаком... А у казака всего то и казачьего, разве что шаровары, а так оборванец-оборванцем, нечесаные космы, рубаха в заплатах, на ногах драные чирики... Определив по внешнему виду бывшего вахмистра, что тот, видимо, материально не процветает, Иван, прежде чем согласится пойти к нему в хату, отметить встречу, зашел в местную лавку и купил хорошей чуринской водки "Жемчуг". Он не хотел отмечать встречу с однополчанином, с которым прошел германский фронт, подавление киргизского восстания, поход в Персию и назад, ташкентское разоружение... местным мутным самогоном.

Савелий Дронов в составе полка "Голубых улан" отступал от Новониколаевска до Ачинска. Потом в ходе арьергардных

боев они прикрывали отход каппелевских войск. Терзаемый холодом, голодом, тифом полк несколько раз был окружен партизанами и регулярными красными частями. Остатки полка в январе двадцатого года по льду перешли Байкал, после чего вахмистр сильно простудился и заболел. Тем не менее, давление наседающих красных стало уже не столь сильным, потому раненых и больных белые уже не бросали. Госпиталь, в котором оказался Дронов, размещался в одной из забайкальских станиц, которая в конце двадцатого года почти полностью переселилась за границу, в Трехречье. Так вахмистр из Усть-Каменогорска оказался здесь, нашел вдову-казачку и вот уже третий год жил у нее в примаках.

Однополчане выпили, вспоминали совместную службу, общих знакомых, вспомнили как в Ташкенте казаки не выдали большевикам своих офицеров, где кто кого видел, кто жив, кто убит, про кого ни слуху, ни духу...

– А я, Савелий Пантелеич, наслышан, что ты принимал активное участие в подавлении большевистского восстания в усть-каменогорской тюрьме и там сумел отличиться. Это мне брат жены говорил, ты же там вместе с ним воевал?

Услышав упоминание о Володе Фокине, Дронов сразу помрачнел и, выдержав паузу, спросил:

– А ты Иван Игнатич в Харбине-то с супругой?... Смог ее вывезть?

– Да, еле добрались, через весь Китай, вспомнить страшно. Но сейчас, слава Богу, более или менее устроились. В Харбине будешь, заходи в гости, и жену привози... Постой, ты же я помню женатый был, жена-то что в Усть-Каменогорске осталась?- спросил Иван, понизив голос, чтобы не услышала хозяйка дома.

– Да... там в усть-каменогорской станице и двое сыновей старшему уже вот шестнадцать должно быть, а второму тринадцать. Ничего про их не знаю... как и что, живы, али нет. А вы-то с супругой как, о Володе-то знаете что-нибудь?- осторожно осведомился Дронов.

– Да нет... Никаких известий, только и знаем, что отца ее и брата моего красные в Усть-Каменогорске расстреляли. А про Володю ничего, разве что только когда кадетский корпус эвакуировали он со своим другом, как и большинство старшеклассников в Омске остался. Это мне в прошлом году, когда я во Владивостоке побывал, его бывший офицер-воспитатель сообщил, - Иван, приглядевшись к однополчанину, заподозрил, что тот явно, что-то знает.- А ты что Пантелеич, может слышал, что о нем?

Дронов тяжело вздохнул и, отставив уже опорожненную бутылку "Жемчуга", пошел в угол старой, переделанной из сарая, избы, достал откуда-то из-под лавки бутылку самогона, заткнутую свернутым куском газетной бумаги, разлил по рюмкам и пододвинул к гостю глиняную миску с квашеной капустой.

– Воевали мы вместе с шурином твоим... и не только в Усть-Каменогорске. Потом уже в конце 19-го года в Омске встретились и с другом ево Романом. Хотели в Семипалатинск пробиться, к Анненкову. Кстати, в твой полк собирались поступать. Да не дошли, в Барнауле к "Голубым уланам" пристали. Думали с ими все одно к Анненкову попадем, да не так вышло. На Новониколаевск отступать пришлось. Я хоть и старше их обоих на много, а так с ими сдружился, помогал, оберегал всячески... да вот не уберег. Тифом он заболел, слег... Давай Игнатич еще выпьем, не могу горло першит, так говорить об том тяжко,- Дронов смахнул навернувшуюся слезу и одним махом выпил самогон.- Как к Новониколаевску вышли, всех больных пришлось в госпиталь сдать. Повезли мы с Ромкой Володьку-то, уже без сознания был, бредил, не то мать звал, не то еще кого-то, Дашу какую-то... зазнобу наверное. Ну, определили его в госпиталь, который в теплушках располагался, думали раз на колесах, то скорее на Восток вывезут. А тогда ведь тифозных прямо на улице, на морозе складывали, сколь их там было, не счесть... Ну, а дальше красные в наступление поперли, и все эти эшелоны, что на запасных путях стояли, наши бросили...

– Так ты хочешь сказать, что он скорее всего в плен попал?- в голосе Ивана сквозила надежда.- Ну что ж если так, то понятно, почему так долго от него нет никаких вестей. В каком-нибудь лагере сидит.

Дронов вновь разлил мутное пойло по стаканам, опрокинул свой в рот и мрачно уставился взглядом в стол:

– Не стану я тебя обнадеживать, Игнатич... слышал я, что все те эшелоны с нашими ранеными и тифозными красные облили керосином и сожгли. Те, которые это видели, рассказывали, смотреть на то жуть было, сразу сотни вагонов в огне и вроде люди, которые в них еще живые были, страшно кричали... Как я тогда корил себя, что в госпиталь его сдал... Хоть потом и сам себе говорил, что никак нельзя его было с собой взять, а все одно корил и корю. И Ромку тоже не уберег. Уже где-то под Красноярском в засаду к партизанам наша полусотня попала, за фуражем мы ездили в тамошнюю деревню. Я-то ускакал, а у него коня ранило, сам видел, как падал, то ли убили, то ли в плен попал...

Поделиться с друзьями: