Дорога великанов
Шрифт:
– С какой стати ты можешь не выжить, идиот? – Отец ничего не отвечал, и мать прибавляла: – Если бы я знала, что встретила хилую девчонку, которая не в силах оправиться от смерти друзей, я бы и близко к тебе не подошла! Я не родила бы тебе троих детей и не пожертвовала бы ради тебя своим местом в обществе!
Отец никогда не реагировал на оскорбления. Но я чувствовал, что мать своими кровожадными намерениями выбивает его из колеи. Когда мать наступала, отец смотрел под ноги, только под ноги. Мне так хотелось ему сказать: «Папа! Ради всего святого, подними голову, папа!» А он просто стоял, как маленький мальчик, и ждал, пока сердитая мать успокоится. Мать никогда не пыталась
Однажды утром он ушел навсегда. Ушел, чтобы помешать себе убить ее. Он двадцать лет не смел поднять на нее руку. Он предпочел избежать этого. Но я уверен: он точно убил бы мать – особенно если бы поднял на нее руку в моем присутствии. В присутствии моих сестер мать, возможно, выжила бы: ведь они просто жирные курицы – а мой отец не дурак. Он любил меня, хотя и не показывал своих чувств. Иногда я видел, что ему как бы стыдно за то, что он не примерный отец. И он страдал, сильно страдал. Не знаю почему. Его словно беспрестанно одолевали призраки.
Лейтнер ликовал и хотел меня остановить, потому что я мчался со страшной скоростью, рискуя разбить самые хрупкие воспоминания. Я поддержал дока одним ударом – вот вам, пожалуйста, шах и мат. Он не верил своим глазам. Впервые в жизни он проигрывал шестнадцатилетнему парню. Моя команда побеждала. И вместо того чтобы раздосадоваться, Лейтнер наслаждался. Этот человек глубоко уважал интеллект, хотя в моем случае имел дело с извращенным сознанием. Думаю, ему порядком надоели молчаливые пациенты: с аутизмом Лейтнер боролся каждый день. Он снял очки, положил их рядом, потом протер.
Я помню этот момент: он отпечатался в моей памяти как несколько секунд ликования, радости и надежды на жизнь.
Сеанс уже заканчивался, но Лейтнер хотел знать, читаю ли я по его рекомендации.
– Какую книгу выбрал?
– Досто…
– «Преступление и наказание». Да, понятно, библиотекарь обожает подсовывать этот роман новичкам из твоего блока. Тебе удалось сосредоточиться?
– Думаю, да.
– А как насчет дурных мыслей?
– Они ждут.
– Ты что-нибудь можешь сказать о книге?
– Пару слов. «Тогда он еще не верил в реальность своих снов и только позволял им щекотать себя, соблазнять себя гадкими сладкими обещаниями». И чуть дальше: «Он стал воспринимать “гадкие сны” как план для дальнейшей реализации…» Неплохо, да?
Лейтнер улыбнулся и посмотрел на часы. Мы прозанимались гораздо дольше положенного.
– Еще мне нравится пассаж об алкоголике в трактире. Мои родители оба пьют, но не до такой степени, чтобы совсем распадаться и тонуть. Когда мои родители пьют, они просто чуть больше становятся собой.
20
Первое время за обедом ко мне никто не подсаживался, словно пациенты, по соображениям безопасности, держали дистанцию. Стаффорд долго, с сомнением меня разглядывал. Наконец поднялся и присел рядом. Задрал голову, чтобы придать себе важности. Ему было где-то между сорока и шестьюдесятью. Судя по гусиной коже на шее, морщинистой и складчатой, словно увешанной гирляндами, – скорее, ближе к шестидесяти. Очевидно, мужик хотел со мной подружиться, что я заранее воспринял как посягательство на мою свободу. Я не шелохнулся, а лишь выпрямил спину и продолжил смотреть прямо перед собой. Мужик потянул меня за рукав.
– Эй, парень, не хочешь поговорить?
Не спеша, но с жадностью я проглотил огромную ложку пюре. Затем свысока посмотрел на соседа:
– Говорить – проще всего на свете. Каждый считает своим долгом говорить, болтать, чесать языком; такое ощущение, что это никогда не кончится.
Он
кивнул. Но не один раз, а десять, двадцать кряду. Тихим голосом спросил, что привело меня в больницу, как будто мое преступление – государственная тайна. Когда я ответил, что пристрелил бабушку с дедушкой, он посмотрел на меня с сомнением, даже разочарованно: наверное, надеялся на что-то более впечатляющее.– На какой возраст я выгляжу?
Я колебался, но, видя, как мужик из кожи вон лезет, чтобы понравиться, ответил:
– На пятьдесят с хвостиком.
Он захохотал как умалишенный:
– Я родился за год до начала века.
Несложно сосчитать.
Я вспомнил о рекомендации Лейтнера. Никто из моего блока не представлял для меня особой опасности, но связываться с этими извращенцами себе дороже. Я не имел ничего общего с насильниками и душевнобольными, которые не отличали женщину от мужчины, взрослого от ребенка и человека от козы, – им лишь бы самоутвердиться. От одной мысли о том, что я в одном ряду с этими ублюдками, меня захлестнула волна гнева. Я бы реагировал иначе, если бы из меня не пытались выбить чувство вины.
Я вернулся в комнату. Мне предписали сеанс групповой психотерапии, но еще не знали, в какой группе. Около полутора часов я лежал и читал. Устроился спиной к двери, чтобы в окно видеть кусочек неба, каждый день одинакового, голубого с белыми облаками. Я погружался в текст медленно – боялся уйти в литературу с головой.
Надзиратель отвлек меня от чтения, и мы отправились в прачечную на другом конце больницы. Пришлось преодолеть тысячу коридоров цвета мочи, столь же естественного для стен больницы, как алый – для крови. Я знал, что работа в прачечной – рискованное дело: мои способности к адаптации будут оценивать по ней. Я по шею увяз в грязи – настало время отмываться. Логично.
Каждую неделю в прачечную попадало около двух тысяч простыней, тонны формы всевозможных размеров, не говоря о нижнем белье. Работников привлекали, однако, чересчур много. Одни пациенты сортировали грязные вещи, другие распределяли их по большим стиральным машинам, третьи отвечали за сушку, глажку и раздачу. Впрочем, на кухне требовалась куда большая ловкость. Двое или трое пациентов осилили кулинарное искусство, но все остальные, включая надзирателей, чувствовали при этом, что обед под угрозой. Надо признаться – и я говорю это искренне, – что большинство заключенных в больнице, в отличие от меня, настоящие психи. Им не доверили бы серьезную работу. По крайней мере, так мне казалось до того, как я попал в прачечную, где чуть не упал в обморок. Запах порошка, в сочетании с влажностью мавританской бани, напомнил мне прачечную в Монтане. Я почувствовал себя так нехорошо, что чуть было не развернулся на триста шестьдесят градусов. Однако я стремился убедить врачей в том, что я нормальный человек. А единственный способ доказать свою нормальность – вести себя как разумный парень. Впрочем, в тот момент я, наверное, обменял бы двадцать лет тюрьмы на признание собственной ответственности.
Я убил старуху из-за ее ржавого скрипучего голоса, который сверлил мне мозг всякий раз, когда я удалялся от участка, обработанного и покоренного бабулей, разбитого на огороды, огражденные от кроликов и кротов. Ужас заключается в том, что я не особо хотел покидать этот участок. Это меня угнетало. Однако я не мог смириться с тем, что бабушка запрещает мне то, чего я сам себе не позволяю. Вопрос требовал радикального решения. Но когда я стрелял, я об этом не думал. Совсем. Не знаю, выше ли мой IQ, чем у Эйнштейна, но знаю, что в юности я не слишком много думал: я боролся с мыслями, которые приходили сами собой.