Дорогами большой войны
Шрифт:
Выждав, Комаров взглянул на смуглую, черноволосую девушку, сидевшую на траве.
— Вот сидит Бадана Кулькина. Она вынесла с поля боя сто шестьдесят человек раненых. Сто шестьдесят наших советских людей спасла! Сегодня мы будем вручать ей самую высокую награду — орден Ленина. А на ней гимнастерка с продранными локтями. Почему?
Снова сделав паузу, Комаров нахмурился и резко вскинул руку:
— Фашисты и их прихвостни кричат сейчас о том, что мы уже побеждены и что наше государство не в состоянии нас обеспечить. Это ложь! У нас тут действительно маловато оружия, и мы испытываем острый недостаток в одежде, в обуви, жирах. Но все это происходит потому, что у нас здесь нет достаточных
Лица стоявших на поляне людей посветлели. Несколько голосов нестройно ответили:
— Понятно, товарищ бригадный комиссар!
— Выдержим!
Комаров продолжал дрогнувшим голосом:
— Народ нас не забудет. Когда-нибудь вся наша страна узнает, как мы дрались с врагом без сапог, как долбили осями гранитные скалы, как умирали, но не отступили ни на шаг. Я от души поздравляю вас, товарищи, с высокой наградой, — закончил он, — и выражаю твердую уверенность в том, что в ближайшее время ваша героическая дивизия станет гвардейской.
После речи Комарова начальник штаба дивизии майор Малолетко подошел к столу, взял список награжденных и стал вызывать людей.
Первой была вызвана Бадана Кулькина.
Комаров вручил ей орден Ленина, крепко пожал руку и спросил:
— Комсомолка?
— Член партии, товарищ бригадный комиссар, — с гордостью ответила девушка, — принята в партию две недели тому назад…
— Сержант Василий Проскурин! — крикнул майор Малолетко.
Высокий сержант с забинтованной головой подошел к столу. Кто из нас не знал Васю Проскурина? Несравненный снайпер, ловкий и хитрый следопыт, великолепно натренированный солдат, он был известен всей армии. Командиры его уважали, товарищи в нем души не чаяли, многочисленные корреспонденты писали о нем восторженные статьи, гитлеровцы боялись его как огня. Теперь он стоит, смущенный сотнями устремленных на него взглядов, и, приняв из рук Комарова орден, отвечает коротко:
— Служу Советскому Союзу!
Один за другим подходили к столу все эти суровые люди, получали награду и уходили на место. Уже зашло солнце, из ущелья потянуло холодом, а люди все подходили. Я всматривался в их угрюмые, почерневшие лица и теперь уже отчетливо видел то новое, спокойно-сосредоточенное выражение их глаз, которое говорило о том, что появилась уверенность в своих силах, и о том, что наступает какой-то важный, огромного значения перелом.
Когда все ордена и медали были вручены, к столу подошел полковник Аршинцев. Его солдатская шинель была застегнута на все крючки и затянута ремнями, защитная фуражка надвинута на брови. Махнув перчаткой, он тихо сказал:
— Благодарю вас за службу и поздравляю с достойной наградой. Прошу передать в полках, что гренадерская дивизия генерала Шнеккенбургера вчера разгромлена нами в теснине Волчьи Ворота и не скоро оправится от удара.
Прикусив губы, Аршинцев добавил еще тише:
— Пока прибудут боеприпасы, обмундирование и провиант, прошу собирать в лесу дикие груши, каштаны, алычу. Прошу шить обувь из кожи павших коней. Такая обувь называется «чуни». Лепешки прошу печь в бензиновых бочках, предварительно обжигая их. Посоветуйтесь насчет этого в полках и передайте товарищам, что отсюда мы пойдем только вперед…
В ту ночь мы долго сидели в блиндаже Аршинцева. Повар принес туда ужин — мясо дикого кабана, лук и две фляги спирта. Спирт был отвратительный, издавал запах резины, но мы
не замечали этого. Мы пили в честь победы у Волчьих Ворот, курили махорку и оживленно беседовали.Комаров очень хвалил Аршинцева, несколько раз поздравлял его и полушутя сказал, что уже готовит для него генеральские звезды, так как на днях ожидается присвоение ему звания генерал-майора. Аршинцев улыбался, отшучивался, потом стал расспрашивать о боях под Туапсе.
— Там дела не совсем важные, — с досадой сказал Комаров, — есть сведения, что гитлеровцы прорвали наш основной оборонительный рубеж и заняли селение Красное Кладбище, высоту семьсот сорок, хутор Котловину и ряд очень важных высот.
— Неужели возьмут Туапсе? — воскликнул майор Малолетко.
— Если наши будут зевать, то…
— Туапсе отдавать нельзя, — отозвался Аршинцев, — потому что это будет катастрофой для войск, обороняющих побережье.
— Говорят, есть приказ Сталина держать подступы к Туапсе и ни в коем случае не отдавать город. Но фашисты все время подбрасывают на Туапсинкое направление свежие силы и трубят на весь мир, что Туапсе падет в ближайшие дни.
— А что там произошло за последние сутки?
— Вражеские войска, по всем данным, хотят овладеть Елизаветпольским перевалом и выйти к селению Шаумян. Они захватили поселки Гурьевский и Папоротный, вышли на скаты горы Гейман и горы Гунай…
— Да, в таком случае первый оборонительный рубеж на Туапсинском направлении уже прорван, — глухо сказал Аршинцев.
— А паники там нет? — спросил Карпелюк.
— Нет. Подступы к Елизаветпольскому перевалу обороняют гвардейцы Тихонова. Это отчаянные головы. Рядом с ними часть казачьего соединения Кириченко. Казаки дерутся как черти, там же сражается морская пехота полковника Богдановича. Словом, оборону удержат прекрасные части. Но фашисты не отказались от мысли взять Туапсе в ближайшие дни и тщательно готовятся к этой операции…
Мы проговорили далеко за полночь, потом проводили Комарова и разошлись спать…
Трава, которую мне постелили на деревянные нары, остро пахла полынью, в стенах блиндажа мерцали гнилушки, где-то за стеной монотонно журчала вода, — должно быть, из скалы пробивался маленький родничок. Я долго думал о Туапсе, об Аршинцеве, которого успел полюбить, о том новом выражении лиц, которое я заметил у людей на поляне.
Когда взошло солнце, приехавший из полка Неверов разбудил меня, сказал, что конь мой оседлан и я могу ехать.
Я вышел из блиндажа. На стволах деревьев, на камнях и на траве серебрилась роса. Мне жалко было уезжать, не простившись с Аршинцевым, но он вдруг вышел из своего блиндажа в накинутом на плечи кителе, с полотенцем в руках и, улыбаясь, подошел ко мне.
— Едете? — спросил он.
— Еду, Борис Никитич, пора, — грустно ответил я. — Желаю вам удачи и счастья — теперь кто знает, когда нам доведется встретиться.
— И доведется ли вообще, — серьезно добавил он, — такая уж штука война, ничего не поделаешь…
Мне подвели коня. Пока я осматривал седловку, пришел ординарец с кувшином воды и мылом, и Аршинцев стал умываться. Я подтянул подпругу, поправил уздечку, потуже подвязал кобурчата, куда сердобольный коновод положил две горсти овса, сел на коня и приложил руку к шапке.
— До свидания, Борис Никитич! — закричал я.
— Прощайте, мой друг! — ответил Аршинцев.
Я в последний раз взглянул на него. Сердце у меня больно сжалось от какого-то тягостного предчувствия. Аршинцев стоял, широко расставив ноги, юношески стройный, высокий, с вышитым полотенцем в руках. На его лице сверкали капли воды, и мокрая прядь темных волос свешивалась на висок. Он стоял и улыбался. Таким я видел Аршинцева, пока его не скрыл от меня крутой поворот лесной дороги.