Дорогие звери
Шрифт:
Солнце садилось за более близкую и оттого для нас более высокую сопку, садилось при всей красоте сопутствующих уходу солнца цветов: золота на кончиках волн, голубого за черными скалами, далеких спокойных розовых бухт и лагун и крови на скалах. Но ведь пароход двигался, и солнце опять начинало восходить, и потом снова закат. Ничего подобного в жизни своей я никогда не видал. В восторге схватил я руку капитана и крепко пожал. Тогда он, до крайности изумленный, посмотрел на меня как на помешанного…
Да, разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания; ведь это же гораздо легче, и сравнить нельзя с этим жизнь каботажника; там пустота совершенная, там нет ничего, вода и чайки. Тут вот камень, злая, но все-таки земля, и человек все-таки сам на себя похож, а не на чайку.
«Чайка — это не Маруся ли?» — подумал я.
Я не мог не любоваться переменой восходов, закатов, переходом сопок, лагун, протоков с места на место, и даже чайками, когда они где-то вдали между крайними сопками маленькими крылатыми точками пересекали огромное солнце. Но я слушал и капитана, мне даже нравилось, что
— Вы пустоту дальнего плавания, — сказал я, — назвали чайками, а Маруся сказала о каботажниках, что они, как щуки, трутся у берега.
— Да, да, именно щуки, — сказал капитан, — вернее даже одна щука, я единственный теперь остался из каботажников, остальные суда, вы сами знаете, в течение этого одного лета все выведены из строя, все в ремонте. Я единственная щука, и все на меня теперь и взвалили. Да, есть капитаны дальнего плавания и есть капитаны каботажного плавания, я каботажник, мое суденышко маленькое, но я держу его чисто. Вот если грузят сено и железо и если я нормальный человек, то буду грузить вперед железо и на него сено. Все море — это обман, а настоящая жизнь на земле, в краю: край нужен человеку, чтобы нога твердо стояла, тогда хорошо и на море смотреть.
В это время солнце наконец-то по-настоящему село, и тогда на оранжевом небе там и тут стали вырастать силуэты лиц с волосами: лица — скалы, волосы — лес. В этих скалах между разными фигурами стоял и капитан-каботажник, а в другую сторону сияло море, и туда в бесконечную даль уплывала на парусах прекрасная китайская шхуна, шампунька.
Лотос
Поэзия океанских островов предполагает кораблекрушение, и надо, чтобы человек спасся, вышел на берег без человеческих тропинок и начал жить по-новому среди невиданных зверей и растений. Без кораблекрушения жизнь на ограниченном пространстве, где все стало известным до мельчайших подробностей, где нет даже просто людей прохожих, безмерно скучней, чем на материке, но только творцами робинзонов был дан в свое время такой толчок, что от чар океанских островов мы до сих пор не можем освободиться и болеем островным ревматизмом. Я говорю о тех нас, кто в свое время зачитывался морскими романами и сокращенным для детей Робинзоном. И должен сказать, что на острове Фуругельма в Японском море среди цветов и птичьих базаров, наблюдая жизнь голубых песцов, я не только не потерял, но даже и подогрел в себе эту островную детскую сказку. Но потом на более близких к материку островах архипелага Петра Великого романтика моя начала пропадать.
Я спустился к морю, перешел небольшую речку и стал взбираться на гору, чтобы избавиться от болотной сырости, в которой утопала нога. К моему великому изумлению, поднимаясь наверх, я не только не освобождался от болотной сырости, но даже чем выше, тем становилось все сырей и сырей. Вместе с тем и в мыслях своих я не только не расширялся, как это обыкновенно бывает при подъеме в горных местах, но, напротив, я запутывался в мыслях о жизни маленьких людей на острове и ставил вопросы вроде таких: «Остров ли виноват в такой тусменной жизни, или же в глухих местах подбираются люди такие?» Даже и озеро, на которое мне хотелось посмотреть, отвлекло от маленьких людей меня на очень короткое время: озеро это тоже было окружено болотом. По всей вероятности, в давности оно было проливом между двумя нынешними бухтами; заключенная в берега соленая вода мало-помалу пересохла, и с гор из родников набежала пресная вода. Я не находил сухого места на горе от этой воды, даже на самой горовой покати сочилась вода, и нога на крутосклоне тонула в грязи: троп не было, каждая тропинка, даже зверовая, оленья, превращалась в поток, и сейчас же в этом потоке набирались камешки и громоздились друг на друга, как в настоящей горной реке. Так в поисках сухого места я все выше и выше забирался по горе, и мне так и не захотелось спускаться к озеру, чтобы, как я это всегда делаю, внимательно рассмотреть береговую растительность. Я думал с неудовольствием вообще об этих озерах и лагунах на островах Приморья: величие моря делает эти озера и лагуны нечистоплотными лужами. С удивлением одно время смотрел я на высокую женщину, идущую там внизу, у озера, зачем-то по колено в грязи, и вот в какой онегинской форме с досады пробегали при этом во мне чувства и мысли: «Влюбляться, — думал я, — и проходить, а не задерживаться на островах, где нет даже прохожих людей; влюбляться во все и ничего не любить — вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это надо уже беречь от другого, ревновать, защищать и в конце концов служить и в этом трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и потом полюбил!» И так почти до самого перевала я не мог найти сухого места и только уж, спускаясь по той стороне, я вышел на сухую тропу.
Мало хорошего видел я, но, уезжая на пароходе, разговорился в кают-компании с одной дамой, бывшей со мной одновременно на этом острове. Я рассказал ей о полном крушении сохраненной мной с детства робинзонады.
— А лотос видели? — спросила меня эта женщина.
Вот тут и оказалось, что когда я поднимался в гору и, поднимаясь, все больше и больше лез в грязь и сам на высоте, будучи по колено в грязи, удивился той женщине внизу у озера, то это была она: эта женщина шла по грязи, желая взглянуть на цветущий в озере большой розовый лотос. Она занималась когда-то ботаникой и очень мечтала когда-нибудь попасть на Дальний Восток и посмотреть на реликтовую флору. Но из-за детей она не только не могла поехать, но даже пришлось и вовсе забросить науку. Теперь муж ее ехал в командировку на Дальний Восток, она кое-как устроила
на время своих детей у родных. За два месяца работы нашла несколько новых видов каучуковых растений, драгоценных для нашего времени, и на прощанье вот заехала сюда, на этот остров, только затем, чтобы посмотреть на лотос. И она была в восторге от необыкновенно прекрасного громадного цветка: «Это на всю жизнь останется».Вот только теперь, рассказывая о животных и растениях Дальневосточного края, ничего не могу рассказать я о лотосе. Вспомнив эту историю, я нашел в своих записках: «Влюбляться, проходить — вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это уж надо беречь, ревновать, защищать и, конечно, служить и в трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и полюбил». Прочитав эту мысль онегинских времен, я приписал: «Можно и путешествовать, и влюбляться, и проходить, и любить, и можно служить, не забывая о лотосе».
Тайфунчики
К первому сентября лучшие старые рогачи свое яркое солнечно-защитное одеяние переменили на скромное зимнее. Фазаны из бурьяна стали перебираться на азиатские пашни. Кулики летают табунками. Вот конец виноградной лианы, огромной, завившей довольно большое ореховое дерево, пожелтел, и конечный листок все же треплется. Вечером пошел дождь, а ветер все креп и креп, превращаясь в длительный тайфун. Сижу в Сидими, закупоренный в даче Бриннера, и думаю о прошлом владельца дачи, недавно убежавшем в Китай. Все построено очень дельно, только с немецким вкусом, убивающим всякую красоту: бюргерская дача. Теперь внизу тут устроилась испытательная станция. Есть уже микроскоп и еще кое-что, на стенах показательно развешаны панты и сухие рога пятнистых оленей. Но электричество еще было без тока, водопровод без воды, термометр без ртутного шарика, валялась на балконе клетка без птички…
Сижу день, другой, третий, тайфун не прекращается. Большие птицы показываются и прячутся совсем черные, а кричат, как серые вороны. Серебристый тополь, битый и перебитый тайфуном, вывернул свое белое серебро, как зверь в последних мучениях вывертывает белок своих глаз. Истошным голосом возле тополя вот уже третий день пищит какая-то маленькая птичка. Старуха на это обратила внимание, пожалела, предполагая, что тайфун убил ее детей. Заведующий испытательной станцией сказал:
— На тайфунчики не обращайте внимания, еще день, два, и вернется чудесная погода, и так на весь сентябрь, октябрь, а может быть и в половине ноября все будет стоять наше осеннее дальневосточное лето.
Гон пятнистых оленей
В Приморье нет того ровного времени, которое у нас определяется одним словом: зима или осень, весна или лето. У нас снег и мороз разделяют год на два времени года: холодное и теплое. Кроме того, много значит и свет, — точно так же, как о холодном и теплом времени, можно сказать о темном и светлом. В Приморье снег имеет мало значения, старожилы замечают, что сколько дней идет снег, столько же дней бывает ветер, сдувающий этот снег. А то в январе вдруг так станет тепло, что не только снег, а хоть в одной рубахе ходи. Точно так же и свет определяет время против нашего скорее даже в обратную сторону: в летнее время, когда наступает желанное царство света, здесь туман, а осенью, когда у нас тьма, тут над желтой высохшей землей является солнце, и такой свет, такие он создает чудеса из моря, неба и уцелевших остатков летнего покрова земли… Особенно хороши такие осенние дни на Гамове, на Туманной горе, где скалы покрыты редкими для Приморья, капризно-фигурными погребальными соснами. И на Туманной горе лучше всего в падях Голубой, Барсовой и Запретной. В этих падях, обращенных к морю, я охотился со своей фотокамерой не только на пятнистых оленей, я охотился от первого луча восходящего солнца и до последнего прямо на самые эти лучи, падающие рано утром на горный камыш, украшенный кружевами первых морозов, или когда мороз обдает росой, большими светлыми каплями на черном фоне скал или лазурной бесконечности Тихого океана.
Гамовский парк пятнистых оленей состоит из двух парков: Старого и Нового. Старый парк — это по существу одна гора Туманная, которая со всеми своими падями и распадками представляет почти что остров: бухта Витязь с одной стороны и бухта Астафьева с другой стороны омывают шейку, соединяющую горный узел Туманной горы, этот почти остров, с Новым парком. На этой стороне шейки, где бухта Витязь, и расположены все постройки оленьего совхоза «Мыс Гамов», на противоположной, у самого берега бухты Астафьева, живет главный егерь совхоза и первый отбойщик, старинный таежный охотник, сотрудник В. К. Арсеньева в его экспедициях, Иван Иванович Долгаль. Вот тут, между двумя этими бухтами, раньше и была сетка, заключавшая в безвыходность всех пятнистых оленей Туманной горы. Мало-помалу олени, заключенные в определенном пространстве, хотя и на всей таежной воле, без подкормки, без всякого вмешательства человека в свою жизнь, кроме этой сетки и отстрела рогачей, повыбили корм, сильно размножились и от недостатка питания стали снижать вес. Тогда сетку перенесли далеко к Андреевской бухте, и парк от старой сетки до Андреевской бухты стал называться Новым. Научный работник Гамовского парка, известный исследователь соболей на Шантарских островах, Дулькейт, говорил мне, что ланки, или оленухи, вообще неохотно выходят за пределы Старого парка, и Туманная гора продолжает быть главным местом гнездования; напротив, рогачи держатся более в Новом парке и под конец гона всей массой уходят на противоположную сторону, к сетке, за восемнадцать километров от оленух Старого парка. Они как будто стремятся после гона куда-то уйти и возле сетки выбивают тропу. Дулькейт сделал предположение, что из-за этого ухода рогачей и привязанности оленух к месту гнездования некоторые из них могут остаться неоплодотворенными.