Дорогой длинною
Шрифт:
Глава 4
Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана "Аркадия" так и не дотянулся.
Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. "Аркадия"
Дарье Степной было тридцать семь лет, но она всё ещё была хороша собой.
Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры цыганки, её густых, мелко вьющихся чёрных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, чёрные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих длинных глаз, в кирпичном, неровном румянце, пятнами горящем на щеках, в тонких, длинных, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась шесть лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор "Аркадии". Никто из поклонников певицы не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.
Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад Дарье Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, а сверх того - со свёрнутой сторублёвкой, вставленной между цветочными стеблями. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом солистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:
– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим "Пурпурную розу"! "Луч заката" просим!
Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рёв поклонников утихнет. Хоровые цыганки завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:
– Данка, сначала одна споёшь?
– Да, Алексей Васильич, - хрипловато ответила певица.
– Кузьма сыграет.
Ну, "Не уверяй - брось"!
Обращаясь к стоящему за её спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:
Мне говоришь, рабом ты будешь,
Молиться станешь мне одной…
У неё был красивый, необычно звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.
Не уверяй - брось! И не целуй - брось!
Всё лишь обман, любви туман!
Данка сама оживилась от своего пения, в длинных глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, она бросила хору через плечо: "Баган[143]!" и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели
на плясунью. Танцевать, в сдержанной петербургской манере - "хоть стакан на голову ставь", - Данка не любила. Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли её поклонники, "по-таборному", словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать ей, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.– Данка, авэла, мангав тут[144]… - шёпотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрёпанной причёской, под начавшуюся овацию забила плечами.
– Пошёл к чёрту…- задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась в зал… и вдруг покачнулась.
Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросилось несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошёл прочь из зала. Всё произошло так быстро, что публика не успела ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за её пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявил, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул "Не спрашивай, не выпытывай", и дочь хоревода, чёрная глазастая девчонка, возводя в потолок глаза, вела первый голос.
В крошечной комнате за большим залом Кузьма опустил жену на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить её поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:
– Оставь! Ты пьян!
Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принёс воды, положил Данке под голову свёрнутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьётся. Тихо сказал:
– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?
– Ох, поди вон… - не открывая глаз, сказала Данка.
– Извозчик скоро будет, поедем домой.
Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощёковская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезённая им из Москвы, и потерять её он не хотел.
В дверь просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:
– Так что здесь народу кучища, Кузьма Егорыч! Запущать кого, аль нельзя?
– Всех гони к чертям, - не оборачиваясь, сказал Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле комнаты певицы.
– Позвольте мне, я врач, - послышался робкий голос.
Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой чёрной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нём, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:
– Здесь очень душно, откройте.
Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал её за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.
– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?
– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… - растерянно сказал Кузьма.
Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.
– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У неё изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!