Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дорожный иврит. Путевая проза
Шрифт:

Ничего зря не бывает. Например, сидящие у Гробманов новые барбизонки, на общение с которыми у меня уже, увы, сил не было, а жаль, одна из самых интересных встреч.

Зацепили они меня своими альбомчиками и гонором.

И сами по себе, и тем, что делают. Есть там своя «высвобождающая свобода». Воздух для дыхания.

При том, что изначально то, что они делают, конечно же, проект. Но и — сработавший инстинкт самосохранения художника. Чтобы понять, достаточно двух, с перерывом в полгода, прогулок по выставочным залам Винзавода в Москве, стены которых увешаны старательно изготовленным «хулиганским», «антиэстетическим» псевдопримитивом с «шокирующими» мотивами — секс, зверство разного вида: с помощью топора, автомата, атомной бомбы, кухонного секача; с вывернутыми наизнанку половыми органами полурастерзанных, но как бы еще живых женщин, с политическими лозунгами и кучами экскрементов, и

прочей обязательной атрибутикой «пруклятых». Типа панк-искусство.

В прошлом году мы с Ирой, Соостером и Юхвицем обходили по вечерам «актуальные выставки» в Тель-Авиве, включая и ставшую здесь событием выставку фон Триера, и все они, по большей части, тоже были «винзаводскими».

В этой вот сосредоточенности на «шокирующем» — жуткая инфантильность. То, что казалось выходом в свободу творчества, очень быстро стало очередным тупиком.

Нет, барышни действительно хороши: неполиткорректные, курят травку, рисуют как заведенные, взбухают от любого возражения, уверены в себе, ну и, конечно же, они левые, то есть живут с подростковой уверенностью в непоколебимой крепости мира, который их вырастил, неспособные представить саму возможность того, что мир этот порушится. Неспособные представить ту темную страшную силу, таящуюся в толпе «униженных и оскорбленных» — оскорбленных самим фактом нынешней цивилизации, пестующих ощущение своей обездоленности и на самом деле в любой момент готовых на все. Буквально на все. Вряд ли они могут представить, что происходило на излете ХХ века в просвещенной как бы стране — в Сумгаите и Баку с публичными ритуальными убийствами и изнасилованиями армянок и евреек на улицах. Им все это кажется страшилками «взрослых».

И вот эта детская уверенность в незыблемости взрастившего их мира, уверенность в их праве мир этот слегка покурочить — тоже их сила. Потому что нет у них в крови того, что есть у нас, — памяти о всесокрушающем катке того же социалистического уплощения жизни и человека. И объяснять им, что это такое, бессмысленно, — у них просто нет органа для понимания этого.

Ну и ладно. В конце концов, они не политикой занимаются. Они рисуют. И здесь они действительно сильны. Здесь они вправе.

Ну а ты чего стесняешься своих вот этих записей в блокнотике? Зачем-то ведь нужна вот эта инвентаризация цвета кресел, шелеста воды, солнечного свечения на камне, клекота голубей, гуляющих у босых ног на песке, и т. д. А может, ты уже дозрел, пусть и на уровне только «творческой интенции», до вступления в их группу. Правда, пол у тебя для «барбизонки» не тот. И по возрасту не подходишь, по возрасту в смысле творческих перспектив. А так — почему нет? Но уже не фломастерами, а шариковой ручкой в блокнотике, или, как сейчас, когда дождь, пляжи и пляжные кафе пусты, музыка в них выключена, из окон с непросохшими каплями — серый сосредоточенный свет, — можно и на ноутбуке.

Только надо «просто», как у «барбизонских девушек», без напряга.

Третий день непогоды. Ночью слушал, как стучал дождь по подоконнику снаружи.

Гулять я вышел с ноутбуком в сумке и зонтиком. Маршрут для дождливой погоды: направо по Нес Циона, потом — направо и налево, на набережную, спуститься на пляж, и еще метров двести вдоль прибоя по утоптанному волнами песку до «красной кофейни».

Расположился за столиком у окна. Над правым виском за стеклом раскачивается под ветром подвешенная корзина.

Пористая белая пена на гребнях волн, которые — волны — только для широкоформатного кино, то есть нужно провести взглядом вдоль, чтобы заценить размах наката.

На небе облака с темно-серой, почти черной сердцевиной и белыми краями. Между облаков рваные клоки голубого неба.

Линия морского горизонта, если присмотреться, не ровная, а в мелкий рубчик. Вот, возможно, откуда рисунок греческих орнаментов.

Ну а когда смотришь вдоль берега налево, в сторону Яффы, то горизонта нет. Плотный туман. Точнее водяная пыль. Мутно-синяя мгла неба, легшая на волны. Там море и небо слились.

По дороге сюда, идя вдоль моря, я пытался совместить мир справа и мир слева. Слева — вздыбившееся волнами море и огромные облака, как бы встающие из моря и продолжающие его в небо. Даже примерять в воображении свое тело к этой стихии жутко: тяжелая пена хлещет по плечам и лицу, выворачивает из-под ног дно.

Ну а мир справа состоит из крохотных, неподвижных под летящим над ними небом небоскребов; из потока машин, тормозящих перед светофором; из пальм со сбившейся набок кроной и велосипедистом, проносящимся по набережной, и я как будто слышу в грохоте волн сухой треск резины его колес. Мир этот кажется игрушечным рядом с мощью вставших на полнеба облаков и ревущего моря. Но и есть ощущение прочности — почти пафосной —

этого полукукольного мира справа рядом с хаосом слева, где я — «бездны мрачной на краю».

Чего там физиологи и психологи говорят про левое и правое полушария мозга? И про их взаимодействие? Надо бы в Википедию сходить почитать, но в этом кафе нет вай-фая.

14.10 (в автобусе)

По дороге в Иерусалим, в автобусе, в ушах наушнички плеера — поймал какую-то станцию, на которой передают оперу. Поют по-немецки. XVIII-й или начало XIX века. За окном с растянутыми ветром по стеклу снаружи крупными каплями — пасмурный мир. Горят фары идущих навстречу машин, жестко поблескивают лужи на обочинах. И хорошо, что слов не разбираю, и к сюжету мне не пробраться, и для меня — только голос, вплетенный в звучание оркестра, голос на правах одного из инструментов, скрипки, скажем, или гобоя, только несравненно более емкий и выразительный. Звучащий голос всегда умнее произносимых им слов, особенно — слов из оперных либретто. И потому вот эта меланхоличная музыка с вплетенным в нее голосом — в кайф. Сначала Иудейская долина, рыжая с клоками зелени, потом Иудейские темно-зеленые горы. Стремительно проносящийся ближний и медленно разворачивающийся дальний горный мир озвучен голосом из наушников. Ощущение уюта, как в детстве летом у бабушки на Угловке в Приморье, в дождливый день, на застланном для меня за занавеской сундуке, с хрестоматией по литературе для восьмого класса — единственной на все лето книгой, которую знал почти наизусть (особенно «Белеет парус одинокий»).

22.40 (у Прайсманов)

Сейчас разложил вещи в комнатке, в которой спала дочь Лени и Аллы, — высокая девичья кровать с полкой на стене, английские книжки в ярких обложках: любовные, приключенческие романы и фэнтези. А в ногах окно, и в нем, в лаковой черной ночи созвездие оранжевых и сиреневых огней Иерусалима за ложбиной, отделяющей холм, на котором городская автостанция Иерусалима (тархана мерказит). Здесь я буду жить неделю.

12 ноября

10.18 (в кафе «Вчера-позавчера»)

Сижу в кофейне «restaurant cafe bookstore TMOL SHILSHOM» (переводится как «это были дни», или «вчера-позавчера») во дворе дома на улице Соломона, в двух шагах от улицы Яффы. Каменные плиты на полу, беленые стены с обнаженной кладкой огромных камней у полукруглых восточных окон, темно-коричневые столики и стулья. Дом старый, я внутри каменного тела старого Иерусалима. На подоконнике лежат три граната, а также несколько книжек и старинный подсвечник. И еще несколько полок с книгами вдоль стен — на английском и иврите. Иерусалимский вариант типового интерьера кофейни «для интеллектуалов и арт-публики».

Проснулся в половине седьмого, чтобы не ждать автобуса в центр города и потом полчаса кружить по улицам, а выехать из Рамота вместе с Аллой. Успел принять душ, собрать сумку и попить чаю. В начале восьмого спустились во двор. По дороге Алла рассказывала про арабов:

— Арабу в Израиле трудно. Дискриминация действительно есть. Им труднее найти работу. Плюс проблемы с единокровниками. Куча всяких течений и группировок, так же как и у нас. А дискриминация — да, есть. И это ужасно. Но тут никуда не денешься. Договориться эти два народа не смогут никогда. В больнице у нас работают арабы. Есть врачи, медсестры. Ну и арабы убирают больницу. Когда-то попробовали брать русских. Но там все больше бывшие инженеры, и они работу эту ненавидели. И их, естественно, поувольняли всех к черту. Набрали арабов. А те счастливы. Им — работа! Больница у нас огромная — все отделения, вплоть до родильного.

— Это не здесь Леня лежал? Он рассказывал, что грыжу ему в роддоме вырезали.

— Да-да. Ему медсестры говорили, когда он скрюченный после операции начал ходить: бедненький, мы знаем, как это, нам тоже делали кесарево сечение. А когда кто-то звонил, спрашивал Леньку, я говорила: Леня сейчас лежит в роддоме. И кайф от паузы с той стороны.

Трамвай

Больница Аллы действительно огромная — занимает целый городской квартал. При входе охранники проверяют сумки. Просторный холл. Кафе, магазин, на стенах картины современных художников. Застекленные стенды с экспозицией из истории медицины — какие-то толченые орехи и еще что-то, насыпанное в блюдечки, ступочки и каменные пестики, инструменты какие-то (неужели хирургические?), фотографии станиц из старинных книг. То есть медицина — наука древняя, не вчера началась. Особенно здесь, на Востоке, в Иудее.

Поделиться с друзьями: