Достоевские дни
Шрифт:
Через час зашёл в публичный дом, не ради секса, излияния души через кран: захотел пообщаться с девочкой, выпить с ней финского или норвежского вина. Так и сделал, устроился на Думской улице, в полутёмном помещении, дождался Сони, посадил её на колени, поиграл с её волосами, погладил ей платье, колени, налил ей и себе в бокалы «Хельсинки», закурил, дымя в сторону, заговорил с девочкой:
– Вот и прошёл месячный день.
– Это как?
– Солнце – они, регулы.
– Разве. А облака?
– Сухость, неистечение.
– Понятно. Девять месяцев, помимо лета, беременность.
– Именно.
Соня тоже закурила и сделала глоток красного. Облако поднялось и растворилось, стало Кузанским в гробу. «Кузанец философствовал маленькими кинжальными атаками, был чеченцем и дагом, не русским,
– Если назвать юностью журнал, то половина этого времени уйдёт в издание: может быть, треть.
– Но надо жить, всё равно.
– Безусловно, но публиковаться в таком журнале станет необходимым.
– Я не спорю.
– Ну вот.
Фёдор достал из дипломата журнал «Салехард» и показал публикацию своего рассказа. Подарил Соне его, подписав. Она захлопала в ладоши, выпила вина и спрятала в полку подарок. Небольшая грусть залетела в окно, покружила по комнате, присела на плечо Фёдору, что-то прощебетала и улетела прочь. «Вот так и жизнь моя исчезнет, покинет меня, а я останусь один, без неё, буду быть себе дальше». Он позвонил Льву, договорился о встрече в бильярдной через пару часов, закончил эфиопскую речь, обнял Соню, привстал, предложил ей потанцевать. Она включила музыкальный канал и задвигалась со своим партнером под Бьорк. Их движения были смертью Бротигана и жизнью Паланика, их скрещением даже, представляющим порою одно. Фёдор обнимал Соню, будто писал ею, её каблуками, сразу двумя ручками, карандашами, пальцами по экрану. «Литература женских каблуков по всей земле, всюду, шпильки создают этот мир, практически создали и сотворили его». Соня устала будто, отошла, разделась и показала голой себя: водопадом, стекающим с гор. Ниагарой и ей подобным. Он поцеловал ей по очереди соски, как ставят кастрюлю с картофелем на плиту. Варят его и едят, добавляя лук, масло и соль. Держа в руке левой хлеб. И глотая компот.
В бильярдной было спокойно, ничего чрезвычайного: Лев пил пиво, Фёдор пожал ему руку, сел рядом и сказал:
– Кавказцы в горах – родео, испанцы или мексиканцы верхом на быках.
– Сейчас погоняем партию.
– Конечно. Ведь что такое признание в любви?
– Убийство.
– Вот именно.
– Кого?
– Вообще.
Они задымили крепкими папиросами, взяли кии и стали гонять шары, философствующие друг об друга и в движении. Прикладывались к кружкам «Балтийского», стоящим на столике. «Страны – насекомые, животные, люди и бог. Как ни странно, бог не США, а Россия. Другое дело, насколько бог над людьми, давно превзошедшими его, испугавшимися этого и вернувшимися к человеческому, слишком даже, весьма».
– Что-то думаешь? – спросил Лев.
– О разном и об одном.
– Ну, хорошо тогда. Ведь спагетти – это змеи, выпускающие кетчуп – кровь, когда их пронзают вилкой.
– Интересная мысль.
Фёдор сделал затяжку и захотел написать роман, дописать его с включением в него всех центральных мыслей планеты, живущих пока в виде людей, машин, гор, рек, изобретений и домов. «Всё, каждого, каждое можно разобрать и в виде слов внести в книгу». Он нанёс удар, сжался, будто он был направлен к нему, кинул фисташку в рот, зажевал.
Вечером возвращался домой, плыл, покачивался, был кораблём, в данный момент – пиратским, который хотел напасть на женщину и захватить её. «Женщина находится в голове в виде мозга, который может раскрыться и плавно опустить вниз мужчину, находящегося на пике всех в мире гор». Полиция не тормозила, хотя машина её проехала мимо. Дома он умылся и лёг спать на диван, поскрипывавший под ним. Видел во сне избиение духа человеческого, вышедшего из него среди белого дня и толпы и вызвавшего бурную реакцию, экзекуцию и гнев. Он проснулся от звонка Надежды, схватил телефон, уронил его спросонок, поднял и ответил на вызов.
– Я у подъезда.
– Не зайдёшь?
– Хорошо.
Надежда поднялась к нему,
обняла и поцеловала в губы. Тепло заструилось меж ними, он тоже обнял её. Они застыли, ощущая кайф.– Хорошо? – спросила Надежда.
– Очень, – ответил он.
Сели на диван, сцепили руки и задышали друг другом. «Любовь – это когда ненависть превращается в неё». Он назвал Надежду голубкой, повязал её голову платком и посадил себе на колени. Надежда прижалась к его груди головой. Замурлыкала даже. Минут через десять они пошли на кухню, где Надя сварила манную кашу, положила её на тарелку перед Фёдором и достала ложку.
– А ты не будешь?
– Нет, – улыбнулась Надя.
Он прижал её к себе, опять взял её на колени и начал кормить.
– Ты тоже ешь, – сказала она.
Фёдор начал чередовать, что понравилось ей, они глотали горячее и заедали его батоном. Надя подбирала со стола и с колен крошки, отправляла их в рот. Вытирала себе и Фёдору губы салфеткой.
– Как твой роман? – поинтересовалась она.
– Медленно очень движется.
– Потому что в гору идёшь.
– Наверное, это так.
– В нём есть я?
– Пока ещё нет. А надо?
– Как хочешь. Ну, в качестве прототипа.
– Понятное дело.
Они доели и стали пить кофе, заливать в себя ночь, чтобы потом был рассвет, состоящий из растопленных звёзд. Фёдор ронял в себя капучино, искал с помощью него счастье в себе. Иногда подрагивал, будто отходя от сна, вибрировал левой ногой. «Солнце есть матрёшка, внутри одного – другое, пока не раскрыты все».
– Горячо, – сказала Надежда.
– Ну и что, – молвил он.
Они доели, помыли и убрали посуду, причесались, умылись и махнули в кино.
Тебе я принёс человечество – розу,Её ты засунула в банку с вином,Пока бушевали за дверью морозы,Горел и кипел вдохновением дом;Ты жарила рыбу на пальмовом масле,Поскольку оно предлагало тебеПойти нам с тобой в раннем возрасте в ясли,Вдвоём пребывать постоянно в судьбе;Дышать огнеликим и радостным солнцем,Питаться романтикой поля и гор,Читая Осаму, такого японца,Что в литературе – стрела и топор;И он разрубает Айтматова тексты,Бегущие вдоль черноморской волны,Где я повстречался с Эмпириком Секстом,И он нам сказал: мы друг другу даны;Поэтому едем в «КамАЗе» и «Татре»,Покуда идёт на экране игра.А кто Достоевский? Сегодня и завтра,Дающие вместе и в сумме вчера.2
На Рубинштейна взяли билеты, выкурили одну сигарету на двоих и вошли. Стали смотреть «Иглу», показывающую Цоя – Моро, историю СССР, его начало и конец, где государство гибнет от удара ножом, но идёт, шагает, уходит по аллее имени всех людей. И там его ждёт композиция «Группа крови», звучащая из ушей. Надя прижалась в какой-то момент к Фёдору, сжала его руку, крылатую, как фазан. А на экране разворачивалось становление постсоветского мира, так как по очереди шли Азербайджан, Армения, Беларусь. С них всё и начиналось, не считая Абхазию, рвущуюся вперёд, в самый верх, жизнь истории, пик. «Цой видел в зеркале группу „Кино“, это ему надоело, и он разбил „Отблеск костра“: на этом кончилось всё, кино умерло в СССР и России – как группа и как искусство». Фёдор вывел Надю на улицу, поцеловал её и повёл на закат, в Магомаево, в Толстовское, в Есенино. Они шли и повсюду рубили говядину, на всех улицах расчленяли тело коров. Надя закрывала глаза, не верила, Фёдора тошнило конкретно, он сдерживался, молчал, уходил, уводя подругу с собой. Ручьи крови текли по улицам, и их разбрызгивали машины. Водители высовывали головы из окон и кричали прохожим: