Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Достоевский и Апокалипсис

Карякин Юрий Федорович

Шрифт:

Если тебя потрясает произведение гения, что это значит? Это значит только одно: ты ему, гению, конгениален. Значит, он в тебе возродил твою гениальность, о который ты забыл, о которой, может быть, ты и не знал и которая вдруг откликнулась на забытое и, может быть, даже тебе неизвестное.

Гойя, Пушкин, Достоевский… да каждый из нас, из вас — жили этим, переживали это… но одни пережили и выразили все это до конца, а другие — забыли или даже не знали. И вдруг вспомнили и узнали.

Художник — это вовсе не профессия и даже не только призвание.

Великий художник — это человек, напоминающий нам о том, кто мы есть на самом деле. Художник — это сущность цельного человека. Цельного. Нерасколотого.

Отсюда — религиозная

сущность искусства: единение.

А на чем можно единить людей? На художественности, т. е. на цельности, т. е. на нерасколотости, на единении единицы со всем родом человеческим.

Гений, гениальный художник — просто напоминание нам о нашей сущности. Поэтому мы на это, каждый по-своему, и откликаемся.

Путь Гойи… Праздник в Сан-Исидро… Его шпалеры, девушка с зонтиком… Свет, солнце, радость. И вдруг потом — омуты, омуты, омуты… В омутах жуткая сила, почти непреодолимая: и нужно, и хочется дойти до дна, но чтобы — оттолкнувшись от дна — снова всплыть и взлететь…

Господи, как это похоже на Пушкина, как он начинал, через что прошел, как себя одолевал, в каких омутах побывал и как все-таки закончил… («Сеятель», «Пророк», «Пустые небеса», «Странник»…)

Но ведь то же самое, то же самое — и у Достоевского…

Идеалы… Они же — иллюзии… Они же прах. Мордой об землю… Омут. А что дальше?

Я и говорю о том, что каждый человек — а гений стократно, тысячекратно сильнее, честнее, совестливее и выразительнее — проходит через это.

Все искусство во всех его «подразделениях» — это и есть гениальный художественный оркестр — для каждого, чтобы наконец каждый из нас, из них, понял — мое исполнение, мое нахождение себя — при помощи этого оркестра, благодаря ему и в его радостном и благословенном сопровождении.

Продолжаю универсализировать насчет «художества», насчет художника: человек родился как художник.

Человек — художник.

Художник — человек.

Цельность. Нерасчлененность. Единство, пусть еще не дифференцированное…

Искусство собирает человека, выявляет человека в человеке, делает каждого из нас на какую-то секунду или минуту нашей жизни гармоничной частицей единого целого.

Все это и весело (без этого нельзя), и жутко грустно (и без этого тоже нельзя): так называемое разделение труда.

Собрать может только — реально — одно: угроза всеобщей смерти.

А кто более предуготовлен «поймать» нас на этом?

Только — религия и искусство, искусство и религия.

Друзья Достоевского

Страшная беда всех писателей русских, да и вообще русских людей после Пушкина, в том, что у них стало исчезать чувство дружбы. Дружба сильнее, важнее и труднее — любви. Ни в ком это чувство так не воплощено было, как в Пушкине. Ни у кого после него, из писателей русских, чувства этого не было, но никто, пожалуй, так остро, больно и скрыто не ощущал и не выражал этого, как Достоевский. Не было у него своего Дельвига, своего Горчакова, своего Пущина. О, как он мечтал о них.

Убежден, что это все было у него, как все главное, втайне, скрыто. А иногда прорывалось вдруг невероятными протуберанцами: речь Алеши у «Илюшиного камня», в «Сне смешного человека» и — буквальным взрывом — в Речи о Пушкине.

Друзья Достоевского? Друзья — в «аттическом», древнегреческом смысле. Кто? Шидловский, Страхов, Яновский, Врангель? Майков? Конечно. Страхов — предал. [152] Финал «Братьев Карамазовых» (Мальчики) — осуществленная мечта о своем лицее. Ну не случайно же на исходе последнего своего года — 1880-го — участвовал он в праздновании Лицея. [153]

152

Имеется в виду

письмо Н.Н. Страхова Л.Н. Толстому, написанное через несколько лет после смерти Достоевского, в котором «разоблачались» разного рода «мерзости» (по определению Страхова) характера Достоевского. Письмо стало достоянием общественности в 1913 г. (было опубликовано в журнале «Современный мир»).

153

19 октября 1880 г. Достоевский участвует в пушкинском «литературном утре», устроенном в честь лицейской годовщины Литературным фондом в зале Петербургского кредитного общества (у Александринского театра). Достоевский читал сцену в подвале из «Скупого рыцаря», стихотворения «Как весенней, теплою порою…» и «Пророк» Пушкина (Летопись жизни и творчества Ф.М. Достоевского. 1821–1881. СПб.: Академический проект, 1995. Т. 3. 1875–1881. С. 485).

Михаил, брат его старший, и был для него всем — и Пущиным, и Дельвигом, и Кюхельбекером… Потеря его — страшнейший удар. Чуть-чуть потом возобновлялось. В письмах еще прорывалось, совершенно незнакомым людям… Вдруг взрывался-обнажался. Такое дитя, которому так не хватало этой ранней и навсегда надежной доверчивости.

Вл. Соловьев и В. Розанов о Достоевском

На днях — вернее, на ночах — читал снова Розанова и Вл. Соловьева — о Достоевском.

Ну никак не могу понять, почему «Три речи в память Достоевского» Вл. Соловьева считается не просто гениальным, а архигениальным произведением. Очень люблю, именно люблю Соловьева. Понятно, люблю Достоевского. Но любви Соловьева к Достоевскому в этих речах не только не понимаю, но даже не чувствую.

Если выбросить из этих «Трех речей» несколько абзацев, где упоминается имя Достоевского, то, увы, читатель, ни за что не догадаетесь, о ком ведет свои речи религиозный философ. Кажется, что посвящены они не величайшему художнику, а только лишь религиозному мыслителю масштаба Августина Блаженного. Впрочем, сам Соловьев предварил публикацию своих речей такими словами: «Я имею в виду только один вопрос: чему служил Достоевский, какая идея вдохновляла всю его деятельность».

Но во-первых (страшно, конечно, спорить с гением), можно ли спорить об идее, скажем, Микеланджело или Моцарта, абстрагируясь от картин, скульптур, сонетов одного и музыки другого? Судить их только по «чистым идеям»?

Во-вторых, кажется мне, что религиозные воззрения Достоевского, как их рисует, живописует Вл. Соловьев, слишком уж «выпрямлены» или, употребляя словечко Достоевского, поднагнуты Соловьевым под себя.

Убежден, когда писал он, молодой Соловьев (а было-то ему тогда всего-навсего, кажется, 30 лет), эти свои Речи, не знал он письма Достоевского Фонвизиной 1854 года, не знал его Достоевского, слов о «горниле сомнений». А мог бы и поинтересоваться, если бы интересовался — не собой, а личностью Достоевского. И вот создал он, Вл. Соловьев, в сущности «по своему образу и подобию» тогдашнему, совершенно искаженный образ Достоевского.

Вдруг понял (слишком поздно): «Краткая повесть об Антихристе» Владимира Соловьева — не что иное, как вызов Достоевскому, соревнование с ним…

Соловьев ведет свой рассказ занудливо, по-платоновски, по-французски (см. их диалоги XVIII века). Из-за слов, из-за чистых слов — при отсутствии интонации — не видно личности, не видно характера. Видны только чистые бесполые мысли, очень-очень умные, но бесполые, безличностные… Все-таки он, Вл. Соловьев, не художник (как и Константин Леонтьев), т. е. они все-все знают, больше, чем кто-либо в то и в наше время, но ПЕРЕДАТЬ (художество!) не умеют, не дано… Впрочем, иногда, за всю жизнь раза три-четыре удавалось… Да было бы даже и странно, если б не удалось… Даже самый что ни на есть тупой человечек хоть раз в жизни обязательно бывает поэтом, иногда, впрочем, только во сне.

Поделиться с друзьями: