Достоевский и Апокалипсис
Шрифт:
– Неужели припомнили сон?
– Нет, сна не припомнил. Но я, наконец, нашел его и намерен сохранить на всю жизнь…»
«Мой сон третьего ноября», — говорит Смешной. Сон Достоевского — восьмого, но третьего он побывал у нее впервые.
Звезда. Девочка. Сон. Художник, ищущий новые слова. Третье ноября…
Неужели случайность — все эти поразительные совпадения?
Не залетела ли в «Сон смешного человека» искорка счастливого мгновения из жизни Достоевского? И не было ли на то его художнической воли?
Вскоре он писал Анне Григорьевне: «Ты мое будущее все и надежда и вера, и счастье, блаженство все… Мне Бог тебя вручил, чтоб ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтобы богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтоб я свои грехи огромные тобою искупил…» (28, II; 184).
Да,
Но тут все сошлось, как никогда.
И еще сильнее чудится, что в той картине, в картине «Сна смешного человека», мерцает, живет и не стирается уже облик самого Достоевского, и падавшего, и воскресавшего.
«А ту маленькую девочку я отыскал… И пойду! И пойду!»
«Сон» — образ осуществленного призвания человека и в жизни, и в творчестве.
И вот еще один сон, реальный (начало 1860-х годов).
Достоевский — неустановленному лицу: «Объясните мне мой сон, я у всех спрашивал; никто не знает: на Востоке видна была полная луна, которая расходилась на три части и сходилась три раза. Потом из луны вышел щит (на щите два раза написано “да, да” старинными церковными буквами), который прошел все небо, от востока на запад, и скрылся за горизонтом. Щит и буквы осиянные.
Достоевский.
У всех спросите, решительно у всех, он меня очень интересует» (30, I; 244). [81]
Что это? Сон о призвании? О призвании пророка — «идти и идти»?
«…“да-да” старинными церковными буквами… Щит и буквы осиянные»…
Тут уж и невольно вспомнишь:
…И шестикрылый серафим На перепутье мне явился…Вспомнишь:
Восстань, пророк, и виждь и внемли…81
Вряд ли очень основательна догадка, будто это письмо можно датировать 1870-ми годами (30, I; 396). Если Достоевский «у всех спрашивал; никто не знает», если он умолял — «у всех спросите, решительно у всех», — то какие-нибудь следы этих вопросов ко «всем» и сохранились бы скорее от 70-х годов, чем от начала 60-х (или конца 50-х), когда круг его общения был слишком узок, когда общение это происходило слишком далеко, а потому от него и осталось слишком мало следов. Во всяком случае, мне этот сон представляется настоящим событием («сильным впечатлением») в духовной жизни Достоевского, событием, может быть, даже сопоставимым с событиями, запечатленными им в записях 22 декабря 1849 года и 16 апреля 1864-го. «Сон, очевидно, навеян размышлениями Достоевского о судьбах России и Европы, облеченными в аллегорическую форму» (30, I; 396). Не слишком ли рассудочно это соображение? (Кстати, и аллегория не в природе реальных снов.)
«Я придаю своим снам большое значение…»
Не откликнулся ли и этот сон в «Сне смешного человека?»
«Сны, как известно, чрезвычайно странная вещь: одно представляется с ужасающей ясностью, с ювелирски-мелочною отделкой подробностей, а через другое перескакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время. Сны, кажется, стремит не рассудок, а желание, не голова, а сердце. <…> перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка, и останавливаешься лишь на точках, о которых грезит сердце».
Отбросьте здесь слово «сны», замените его на слово «искусство», и вы получите именно образ искусства. «Сон смешного человека» и есть такой образ.
Найти в человеке смешного
Любому человеку, народу, стране любой нужно чистое суровое зеркало, нужен взгляд на себя со стороны, взгляд другими, не своими глазами. Но такое зеркало, такой взгляд особенно нужны всему человечеству и особенно — сейчас.
Откуда Достоевский
знал, что Земля наша из космоса видится голубой? Взгляните на карту, на глобус: на две трети реки, моря, океаны (да и астрономы к тому времени уже пользовались спектральным анализом). Но не мог он знать, что от голубой звездочки этой тянется тонкий серебристый шлейф. Однако от этой красоты страшновато: оказывается, в полете этом, неведомом и одиноком, сдувается земная атмосфера. И все же ее хватит, говорят, на сто пятьдесят миллионов лет, если мы сами не «сдуем» ее в ближайшие десятилетия или даже годы. Но Достоевский с невероятной точностью и болью видел картину пожутче: как «сдувается» с Земли духовно-нравственная атмосфера, как вытекает из нее живое время — все быстрее и быстрее, все больше и больше…Достоевский, подобно Данте, Лермонтову, словно посмотрел — сумел посмотреть на Землю оттуда. Но он первый увидел то, о чем мы узнали только сейчас, сто лет спустя, от людей, физически побывавших там и поразившихся (все одинаково!): как прекрасна и мала эта изумрудная звездочка, и как страшно представить, что она потухнет в самоубийстве, и как легко ей потухнуть. А что, если с нее во Вселенную, в бездонный черный космос, и будет доноситься какой-то чудовищной «азбукой Морзе»: «бо-бок… бо-бок…» Самоубийство последнего шанса, саморастление последней надежды.
«Сон» рассказал не только о прежнем Достоевском, но и о будущем, о Достоевском Речи Пушкина. Смешной ведь так же, как потом Достоевский, обращается со своим живым словом к живым людям — прямо, голосом, глаза в глаза. Тогда, 8 июня 1880 года, люди замерли, слушая эту Речь, оторопели, осветились, и многие — ни ему, ни себе долго не могли простить этого светлого мгновения, озарение приняли за наваждение. И опять: больной, юродивый, смешной, сумасшедший.
Оказалось: гениальный.
Что такое Смешной? Это образ, живой образ идеала в безыдеальном обществе, образ нравственности в обществе безнравственном, образ совести в обществе бессовестном.
Там, где господствуют такие «реальные», «серьезные», «надежные», «деловые» качества, как ложь, трусость, корысть, наглость, некрасивость, злоба, зависть, бессовестность, — там правда, мужество, бескорыстие, скромность, красота, добро, доброжелательность, совесть — все это и кажется «нереальным», «ненадежным», «неделовым», «смешным», все это и проходит по чину юродивого, по чину Смешного.
Смешными были Сократ и Джордано Бруно, Руссо и Торо, Гааз и Н. Федоров, Д. Чижевский и В. Вернадский. Смешными были — со своими «чувствами добрыми» — и Пушкин, и Герцен, Толстой и Короленко. Смешными были десятки тысяч русских учителей и врачей, которые не за страх, а за совесть учили и лечили свой народ. И Швейцер сделался Смешным (когда бросил свою славу и уехал в Африку помогать тамошним больным), потому что испытал вдруг «благоговение перед жизнью». И кстати, подобно нашему Смешному, он точно отметил дату своего прозрения: 13 сентября 1915 года (он плыл по реке Огове к тяжелобольной женщине).
И если цель реализма «в высшем смысле» — это, по Достоевскому, найти «в человеке человека», то это и означает еще найти в человеке Смешного, того Смешного, которого он сам часто в себе боится, стесняется, которому не верит, но который живет в нем, очеловечивает, не дает пасть, спасает.
Каждый может вспомнить своего любимого Смешного, каждый может вспомнить Смешного в себе. И наверное, у каждого есть, был свой Сон Смешного человека, свой живой образ истины.
Может быть, все лучшее, что есть в человеке, и проявляется тогда, когда он не боится, имеет мужество быть Смешным, имеет мужество — вдруг потерять, забыть старые, «серьезные», пустые, потухшие слова и — вспомнить, отыскать слова новые, смешные, неотразимые в своей детской и мудрой простоте — перед которыми разом ветшают и в прах рассеиваются слова старые.
Никогда не было такой спасительной необходимости в Смешных, как сейчас.
Конечно, я не выразил здесь и сотой доли смысла и красоты «Сна», той красоты, которая и спасает и спасет мир. Я ведь понимаю, что рискнул пересказывать музыку, а потому лишь тогда был чуть-чуть точен, когда цитировал, то есть когда она, музыка, звучала сама (да и то поневоле обрывочно). Почитайте, перечитайте «Сон», послушайте Смешного, сравните его слово с Речью Достоевского о Пушкине — и убедитесь в этом. А их действительно непременно надо сопоставить, обе эти речи.