Достоевский
Шрифт:
Немецкие газеты в эти дни также немало писали о «нигилистической революции» в России и ее женевском вожде — Михаиле Бакунине.
И это — социалисты? революционеры? 38 — топор, кровь, смута... Обновить мир топором? Хороша же идея: рассчитывают поднять массы, а до народа-то, именно до народа, до его нужд и надежд, никакого ведь дела им и вовсе нет. Эти господа ни перед чем не остановятся: тут — нигилизм, фантастическая идея всеобщего отрицания, всеразрушения, а революция не смута, не отрицание, но обновление, возрождение, тут не топор, а воскрешающая мир идея нужна, чтоб за нее — не под страхом расправы, а свободным сердцем пошло человечество. Нет, нигилизм несет человечеству не обновление, но еще большее помрачение — тут бесовство, а не социализм.
38
Известно, сколь принципиально и решительно осудили бакунинско-нечаевскую программу К. Маркс и Ф. Энгельс. «Эти всеразрушительные анархисты, —
Достоевский сознавал — нечаевское дело дает ему уже живой, рожденный самой действительностью, конкретный сюжет, в котором могут претвориться общие идеи его «Жития». Заносит в записную книжку первые наброски будущего романа, черты характеров главных героев, общий абрис их идей:
«...Просмотрели Россию. Особенность свою познать не можем и к Западу самостоятельно отнестись не умеем. Тут дело финальных результатов Петровской реформы... Является Студент (так он пока обозначает Нечаева, потом найдет для него имя: Петр Верховенский) — для прокламаций и троек. Перестроить мир... Шапошников (так назвал Иванова) горячо отвечает, что считает себя ничем не связанным. Студент подговаривает тройку убить Шапошникова. Убивают...» Вскоре Иванов-Шапошников обретает более точное имя — Шатов, Иван... Нет, он не из нигилистов — он уже новый человек, ощущающий свою связь с Россией народной, но он еще шаток в своих убеждениях. Достоевский решил сделать его выходцем из крепостных. Обрисовывается и фигура «отца» молодого нигилиста Петра Верховенского: современный нигилизм «детей» вырос из непонимания и отрицания чего бы то ни было положительного в России, а главное — из неверия «отцов» и ее народные силы, считал Достоевский, поэтому и потребовалась фигура старшего Верховенского — «для встречи двух поколений все одних и тех же нигилистов», — записывает он. Постепенно вырисовывается и общая задача романа: раскрыть важнейшие стороны современного нигилизма, чуждого и враждебного истинно социальному и социалистическому переустройству мира, как его понимал сам Достоевский. Да и не один он: даже и социалист Герцен не случайно же определил подобных деятелей женевской эмиграции «Собакевичами и Ноздревыми нигилизма» — Достоевский запомнил это место из «Былого и дум». А в недавней статье Герцен как бы даже и подталкивал Достоевского, не имея при этом, конечно, в виду именно его, но все-таки: «Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения устремлений молодого поколения, но представляют чересчурную крайность... Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временный тип, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя». Вскрыть, показать самый корень всех форм, всех проявлений этой болезни — бесовства, как окрестил ее Достоевский, — фанатической всеразрушительной идеи, прикрывающейся масками революционности, социализма, общечеловеческого блага, — эта задача стоит романа. Тут не готовность самопожертвования во имя оздоровления общества, напротив: способность и готовность пожертвовать хоть всем миром ради осуществления своих теорий. Тут будто бесы вошли в стадо свиней, как в одной из притч евангелиста Луки. Так наконец решил и назвать будущий роман — «Бесы».
Однако работа почему-то не спорилась, хотя, казалось бы, и материала достаточно, и творческий порыв не угасал — что-то не заладилось: Петр Верховенский, нечаевский тип, все-таки выходил фигурой скорее комической, памфлетной, мелким бесом; да и весь роман, казалось ему, слишком уж превращается в непосредственный, чуть не фельетонный отклик на злобу дня. Ему же мечталась трагедия, всемирное действо, мистерия, разыгравшаяся в России. Не хватало действительно центрального героя. Явно не хватало — главного беса, фигуры глубоко трагической, этакого демона — не романтического, но живого современника. И стал ему мало-помалу вырисовываться такой герой — тип действительно «великого грешника» с великим умом, жаждой подвига, но потерявшего точку отсчета добра и зла, а потому и готового на все: на любую, даже и самую чудовищную крайность.
«Итак, весь пафос романа в князе, — Достоевский решил назвать его Ставрогиным, — он герой. Все остальное движется вокруг него, как калейдоскоп...»
Теперь роман обрел уже более реальные очертания, так что вполне можно было подумать и о том, чтобы предложить его в журнал. В какой? Проблемы выбора не было: Достоевский и после «Идиота» все еще оставался в денежной зависимости от Каткова. Ему и отписал:
«Если Вы решите печатать мое сочинение, то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем, собственно, будет идти дело.
Одним из числа крупнейших происшествий будет известное
в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, не бесполезно выставить такого человека, но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня комическим. И потому происшествие — только обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский...
Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз, по неделям останавливал работу. Я еще едва завязал интригу. Вообще боюсь, что многое мне не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеологом такого лица беру Тихона Задонского. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа. Теперь о другом предмете. Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок... Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 рублей...»
Новый, 1871 год встретили с Анной Григорьевной у русского консула в Дрездене. Поговорили и о европейских событиях, тревожных, неизвестно еще чем грозящих будущему: с лета минувшего года Европа охвачена франко-прусской войной. Столица Франции осаждена войсками Бисмарка. В Париже восстание. Монархия свергнута. Власть в руках республиканцев. Над Парижем — красное знамя... Выборы в Совет Коммуны. Париж в огне...
Газеты обвиняют коммунаров в страшном вандализме, жестокостях, в развязывании гражданской войны перед лицом общего национального врага, с холодным любопытством наблюдающего за расколом в стане противника. Правительственные войска штурмуют оплот революционной Коммуны. Парижские улицы завалены трупами парижан, хотя прусские войска даром не тратят даже снарядов — выжидают. После недельных боев героическая Коммуна пала. Париж — в крови. Прусские газеты требуют разрушения столицы Франции, отторжения Эльзаса и Лотарингии. Франция раздавлена. Достоевский видел торжественное возвращение победителей — исполнителей воли железного Бисмарка...
Конечно, о Коммуне он мог знать только из газет, большей частью описывающих события превратно, сознательно передергивающих факты. Но следил он за этими событиями с замиранием сердца: а вдруг, вдруг победит народ? Да, он и теперь был врагом переворотов путем крови и насилия, но, как знать, может быть, весь этот ужас кровавого пожарища Парижа в конце концов будет искуплен торжеством Победы? Нет, позор и унижение Франции — вот итог: народ обескровлен, и все тяготы вновь взвалены на него, а власть по-прежнему у банкиров, у буржуа...
А тут еще Николай Николаевич Страхов подлил масла в огонь: «Что вы скажете о французских событиях? — спрашивает. — Вот вам и «охранитель» — тоже ведь, поди, сердце замирало: а вдруг?! — У нас, по обычаю, явилось много ярых приверженцев Коммуны. Как думаете? Не начинается ли новая эра? Не заря ли будущего дня?..»
Нет, отвечает Достоевский: в основе идеи Парижского восстания все та же старая фантазия о фаланстере, которым можно-де переродить мир, и не было здесь сказано истинно нового положительного слова. А потому «Пожар Парижа есть чудовищность», хотя многим кажется «красотою».
Нет, не мечом, но духом возродится мир, и Россия найдет в себе силы сказать миру это великое слово — Возрождение.
5 июля вечером они сели наконец в поезд Дрезден — Берлин. Из Берлина вел уже прямой путь в Россию. Когда же пересекли границу, одно только сознание, что они едут уже по родной земле, что там, за окном, на станциях — русские люди, одно это делало их счастливыми, и они шутили, смеялись, словно торопились на званый обед, и все спрашивали друг друга: неужели правда, неужели мы действительно наконец дома?
Часть третья
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ПРОРОКА...
Восстань, восстань, пророк России!..
Глава I. ПРЕДЧУВСТВИЯ И ПРЕДВЕДЕНИЯ
Народ безмолвствует...
Лучшие люди должны объединиться.