Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Достопамятный год моей жизни
Шрифт:

Мы прожили в Казани, или точнее сказать в татарском ее предместье, два дня. Опять карандашом и по-прежнему украдкою написал я записку моей жене; не знаю, получила ли она ее. Потом я поспешил набросать на бумагу материалы для докладной записки, которую намеревался послать государю; для этого требовалась величайшая с моей стороны осторожность, так как мне было положительно воспрещено что-либо писать. Я мог писать только карандашом, купленным мною в Москве под предлогом желания записывать станции; я имел с собою два словаря, чтобы освоиться с русским языком; на полях страниц этих словарей делал я заметки для моей докладной записки. Для этого занятия я пользовался всяким мгновением, когда оставался один; эти мгновения обыкновенно были очень коротки, но необходимость сделать починки в моей карете заставила Щекотихина два раза ходить к кузнецу, что предоставило в полное мое распоряжение несколько часов. Словари дали мне возможность записать многое, чего никто не подозревал, и в настоящую минуту я продолжаю писать в постели за ширмами, сквозь которые проникает, однако, свет. Я могу писать, не будучи отрываем от этого; меня не тревожат, полагая, что покой мне очень полезен. Я считал это занятие необходимым,

во-первых, потому, что не полагался на уверения Щекотихина, что мне будет позволено писать из Тобольска, а во-вторых, потому, что имел случай переслать черновой проект прошения моей жене; она переписала бы его и послала по назначению.

Остальное время, проведенное нами в Казани, я прожил довольно скучно; сидя у окошка, выходившего на двор, я смотрел на свою карету: она напоминала мне все страдания, вынесенные мною в ее небольшом пространстве в продолжение целых трех недель.

Хорошенькая татарка, жившая надо мною, впрочем, забавляла меня несколько минут, не потому чтобы я был поражен ее красотою или молодостью, но потому что представила мне маленький образчик совершенно для меня новых татарских нравов. У татар существует обычай, что женщина, увидев незнакомого человека, должна убегать или скрыть свое лицо. Она беспрестанно ходила в небольшой чулан, выстроенный против моих окон. Я ее стеснял: всякий раз, выходя из чулана, она не знала, на что решиться. Видя, что я спокойно сижу у окна, она покрывалась большою простынею и перебегала чрез двор; иной раз она закрывалась только руками, что было крайне неудобно, если она держала в них что-нибудь; чтобы пособить этому, она приподнимала конец платка, надетого на шею, и заслоняла им свое лицо, но в то же время открывала шею; скрывая одно, она обнажала другое. Когда она роняла что-либо из рук и нагибалась, чтобы поднять, тогда я видел ее лицо и плечи. Я полагаю, что едва ли возможно было совместить за раз столько кокетства и столько стыдливости. Признаюсь, что в другую, более удобную для веселья минуту, я наслаждался бы долее этою проделкою.

Небо уготовило мне новое сильное потрясение при выезде из Казани. При самом отъезде, когда мы уже прощались, наш курьер, стоявший у окна, закричал: «сенатский курьер!» — и в то же время назвал его по имени и спросил: «Кого тебе надобно». — «Да тебя»…. это слово тебя крайне меня смутило; колена мои подогнулись; я ничего не видел. Что нужно от нас сенатскому курьеру, подумал я, какое известие привез он? Оно, верно, касается меня.

Но я ошибся и дело оказалось проще: два сенатора отправлялись ревизовать губернии в Сибири. Сопровождавший их курьер, узнав о нашем прибытии, пришел навестить старого своего товарища Александра Шульгина. Никогда в жизни моей не испытывал я такого разочарования. Я долгое время не мог очнуться и прийти в себя; с этих пор я потерял всякую надежду дождаться приезда курьера с радостным для меня известием; сколько до этого желал я замедлить мою поездку, столько же теперь хотел ее ускорить. Я хотел знать свою участь, чтобы сообщить о ней своей жене и представить жалобу государю.

Мы выехали из Казани 17 мая, т. е. 29 числа по новому стилю; несмотря на жаркую погоду, в лесах мы видели много снега. От Казани до Перми около шестисот верст; дорога идет все лесом и лишь кое-где попадаются деревушки. Дорога прямая и широкая, но часто встречаются страшные болота и по ним мостовняк, езда по которому может просто вытрясти душу.

Мы встречали часто колодников, скованных попарно; их гнали в Иркутск, или на рудники в Нерчинск; между ними попадались и женщины; их сопровождали крестьяне ближайших к дороге селений. Они просили подаяния. — Ах! хотя я ехал в карете, но был без сомнения несчастнее их; страдания определяются состоянием души. Вид этих колодников, мрачность темного леса, рассказы о страшных убийствах, совершенных в этих пустынных местах, все это должно было увеличивать мою тоску; но милосердый Господь помогает несчастному и посылает ему надежду тогда, когда отчаяние его одолевает. Да, в этом лесу надежда — это благодетельное светило — явилось глазам моим. Оно светило мне, правда, издали, как солнечный луч, проникающий сквозь лес, но оно появилось мне наконец, и сердце мое еще в это самое мгновение ощущает его живительную теплоту. Я не могу в настоящее время сказать, почему произошла во мне такая перемена. Буду ли я в состоянии когда-либо это объяснить? [2]

2

Моя надежда основывалась на плане бегства из Сибири, который я надеялся осуществить при помощи моей жены. Об этом я скажу впоследствии. Примеч. автора.

Если буду, то тогда осуществится и самая надежда. Я могу только сказать, что она была основана на любви ко мне моей жены; это крепкая основа, конечно, если жена моя еще жива; ее любовь служит мне порукою в том, что она меня отыщет.

Мы приехали в Пермь без всякого приключения. Это довольно скучный город, в котором Щекотихин не нашел приятелей; необходимо было остановиться на постоялом дворе; я заметил, что теперь он стал менее недоверчив ко мне. Он чаще оставлял меня одного; ящик с моими деньгами оставлялся на столе возле меня, и Щекотихин не думал даже запирать его. В одну благоприятную минуту я взял тайком сто рублей. Мысль обокрасть собственную казну была мне внушена каким-то предчувствием, что она скоро должна будет подвергнуться последнему нападению. Действительно, Щекотихин не замедлил попросить у меня денег; я ему наотрез отказал; после этого он сделался до того суров и угрюм, что я решился открыть перед ним ящик. — «Смотрите, — сказал я ему, — тут всего сто десять рублей. Какая это незначительная сумма при моем положении, особенно когда я должен приобретать себе все необходимые предметы в стране, совершенно мне неизвестной. Это все, что у меня остается для того, чтобы существовать до тех пор, пока не получу пособия от моего семейства, которое находится в пятистах милях от меня. Вот вам, однако, пятьдесят рублей; если вы этим не довольны, делайте,

что хотите; но я знаю, что могу жаловаться». Эти последние слова, по-видимому, поразили его. Он сделался гораздо сговорчивее, взял пятьдесят рублей и перестал меня мучить. Кроме того, он имел свои правила, прямо противоположные правилам моряков, которые грубы в начале плавания и делаются учтивыми в концу оного; Щекотихин же становился все более и более угрюм по мере приближения к цели нашего путешествия. Вероятно, опасения, что я убегу, заставляли его смягчать свое обращение; но теперь, не опасаясь этого, он не считал нужным стеснять себя долее.

Мы собирались уезжать, не помню с какой станции, часов около восьми вечера; но надвигалась гроза, слышались уже громовые удары и я просил Щекотихина, по крайней мере, переждать грозу. Он отказал мне в этом. Я указывал ему на опасность, которой мы себя подвергали, путешествуя в такую грозу: наши лошади подкованы, в карете много железа, которое, как известно, притягивает молнию. Он мне сказал, смеясь, что все это сказки. Я прибавил, что осторожные люди выходят из карет и останавливаются в случае, ежели гроза застигнет их дорогою. Он смеялся надо мною еще более и спросил, как могу я верить такому вздору? Взбешенный его нелюбезностью и глупостью, — что конечно не должно было бы меня сердить, — я вскочил в карету. К чему мне страшиться смерти, подумал я; он один должен страшиться ее, потому что для него только и есть дорогого, что жизнь.

Мы поехали, а громовые удары делались все сильнее. Мы ехали равниной, покрытой вереском, который горел по обеим сторонам дороги. Огонь по временам столбом поднимался к небу, потом как бы замирал до тех пор, пока не встречал на пути своем сухой травы, которая вспыхивала.

Хотя огонь этот был не опасен, но вид его был страшен. С одной стороны трещал огонь на земле, с другой — гремел гром и вспыхивали молнии на небе. Мы проехали таким образом несколько верст и добрались наконец до небольшого соснового и березового леса. Миновав этот лес, мы подъехали к большой речке. На берегу находился паром, а на противоположной стороне реки стояла деревня; она была пуста. Мы начали звать людей, чтобы переправить нас, но река была так широка, что прошло довольно долгое время, пока нас услыхали; наконец появился человек в челноке. Хотя паром ходил по веревке и течение реки было довольно слабое, нам казалось, что одного человека недостаточно, чтобы нас переправить, но Щекотихин кричал, чтобы он подал паром. Мужик отвечал ему, что по случаю мелководья это невозможно, что паром сядет на мель, что нельзя будет его сдвинуть, когда на него поставят нашу карету с лошадьми, что мы можем переехать реку вброд. Мы послушались и двинулись; коляска наша до ступицы вошла в густой ил. Четыре лошади дошли до парома, но пятая завязла задними ногами и упала на бок. Крики, удары, всякого рода понукания, — ничто не помогает; лошадь не встает, а между тем остальные лошади тянут. Спутники мои вышли из кареты, я один остался, очень довольный случившимся. Впрочем, заметив, что тонкая веревка, удерживавшая плот, может оборваться от усилия лошадей, я счел благоразумным последовать примеру моих спутников; я выскочил в воду и влез на плот; Щекотихин взял кнут, сел на козлы; ямщик тянул лошадей за уздцы, курьер погонял их прутом, мужик стоял у веревки, а я, сложив руки и промочив ноги, стоял при страшной грозе под проливным дождем. Во время этой возни молния вдруг падает у самого берега; удар был страшный; у наших людей опустились руки, но потом они стали усердно креститься и повторяли беспрестанно слова: «Господи помилуй!» Щекотихин стал в тупик, сконфузился; курьер упрекал его за то, что он меня не послушал; я же молчал и посмеивался.

От Перми до Тобольска считают около девятисот верст, но дорога здесь хороша и местность живописнее и веселее, нежели от Казани до Перми; здесь уже встречаются не мрачные еловые леса, но большею частью молодые березняки и обширные поля, очень плодородные и хорошо возделанные; богатые деревни, то русские, то татарские, находятся в близком друг от друга расстоянии; крестьяне имеют до того довольный вид, особенно в праздничные дни, что забываешь совсем, что находишься в Сибири; избы в деревнях даже гораздо чище, чем в других местностях России; дома имеют две комнаты: одна обыкновенно называется избой, а другая — горницей; комнаты эти имеют окна, в которых слюда заменяет стекла; столы покрыты салфетками, на стенах висят хорошие образа, кроме того, множество домашней утвари, которой мы очень давно не встречали в домах сельских жителей, как то: стаканы, чашки и пр., и пр. Мне казалось, что я заметил у них еще более гостеприимства нежели у русских; они говорят совершенно другим языком.

В будничные, рабочие дни народу почти не видно; мы проезжали десятки верст, не встретив ни души, и эти безлюдные, но очень хорошо возделанные места, казались обработанными каким-то волшебством. Но нет ничего веселее обывателя русской деревни в праздничный день; на улице или площади стоит толпа девушек, одетых в красные, белые, или синие платья; они поют и пляшут. Молодые парни также веселятся, но их как-то мало; вероятно, последние рекрутские наборы значительно убавили их число. Я никогда не замечал, чтобы девушки и парни участвовали в играх или плясках вместе.

Вообще говоря, крестьяне сохраняют благоговейное воспоминание об умершей императрице; они обыкновенно называют ее матушкою; напротив того, о сыне ее, царствующем государе, говорят редко и очень осторожно, сдержанно.

В Пермской губернии только один значительный город, Екатеринбург, Здесь Щекотихин случайно открыл все мои тайные записки и наброски, что привело его в ужасный гнев. Он хотел разорвать мои словари, но я воспротивился этому.

— Я покажу их губернатору, — сказал он мне, — я непременно покажу их.

— Вы можете это сделать, — отвечал я. — это проект докладной записки, которую я хочу подать государю; я начал составлять ее с тем большею уверенностью, что вы сами положительно уверили меня, что это мне будет позволено.

— Это будет зависеть от инструкций, которые получит губернатор, — ответил он мне.

— Вот как! — возразил я, — следовательно, несмотря на все ваши клятвы, вы еще не уверены в том, что мне позволят писать; вы, быть может, не совсем убеждены даже в том, останусь ли в Тобольске, а между тем вы самым положительным образом уверяли меня в этом.

Поделиться с друзьями: