Дождь для Данаи (сборник)
Шрифт:
Впрочем, эзотеричность, а также инфернальность Германна улетучивается, когда начинаешь понимать, что он был наказан не графиней, не демонскими силами, а чем-то высшим.
Иосиф Бродский называет Достоевского «писателем стесненных экономических обстоятельств»: весь могучий движитель письма автора романа «Бедные люди» в едва ли не мещанском недовольстве тем положением дел, что есть сейчас, – и тем, что они никогда не изменятся к лучшему. Последнее самое важное. Раз нет никакого способа изменить действительность к лучшему, то все способности души и разума его героев просто обречены обратиться на недействительность, то есть – на духовные сферы, – и уже через них пытаться что-то сделать – создать новую действительность или
В результате таких размышлений на следующей странице Бродский пишет: «Конечно же, Достоевский был неутомимым защитником Добра, то бишь Христианства. Но если вдуматься, не было и у Зла адвоката более изощренного». Вот эта амбивалентность и является тем разрушающим координацию сознания фактором, с которым воспринимаешь прозу Достоевского.
От писем Достоевского жене из европейских игорных городов, где писатель набирался не только материала к «Игроку», но и подтверждал на себе «комплекс Германна» – совокупность переживаний, доходивших до болезненной интенсивности (в частности, вероятно, что его почерпнутая в те времена страдательная зависимость от ростовщиков обратилась со временем в известный невроз), – тех, что составили в прошлом году основу для философских и психологических кульбитов «Преступления и наказания». От даже непродолжительного чтения этих писем начинает сильно болеть голова.
Hombourg. 18 мая 1867, 10 часов утра. Суббота.
«…А между тем это наживание денег даром, как здесь (не совсем даром: платишь мукой), имеет что-то раздражительное и одуряющее, а как подумаешь, для чего нужны деньги, как подумаешь о долгах и о тех, которым кроме меня надо, то и чувствуешь, что отойти нельзя. Но воображаю же муку мою, если я проиграю и ничего не сделаю: столько пакости принять даром и уехать еще более нищему, нежели приехал…»
Hombourg. Воскресенье 19 мая 1867, 10 часов утра.
«…День вчера был для меня прескверный. Я слишком значительно (судя относительно) проигрался. Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть. Играл часов десять, а кончил проигрышем. Было в продолжение дня и очень худо, был и в выигрыше, когда счастье переменялось, – все расскажу, когда приеду. Теперь на оставшиеся (очень немного, капелька) хочу сделать сегодня последнюю пробу…»
Hombourg. Понедельник 20 мая 1867, 10 часов утра.
«…Веришь ли: я проиграл вчера все, все до последней копейки, до последнего гульдена, и так и решил писать тебе поскорей, чтоб ты прислала мне денег на выезд. Но вспомнил о часах и пошел к часовщику их продать или заложить. Здесь это ужасно все обыкновенно, то есть в игорном городе. Есть целые магазины золотых и серебряных вещей, которые только тем и промышляют. Представь себе, какие подлые эти немцы: он купил у меня часы с цепочкой (стоили мне 125 руб. по крайней цене) и дал мне за них всего 65 гульденов, то есть 43 талера, то есть почти в 2,5 раза меньше. Но я продал с тем, чтоб он дал мне одну неделю срока и что если я в течение недели приду выкупить, то он мне отдаст, разумеется, с процентом.
И представь себе, на эти деньги я все-таки отыгрался и сегодня пойду сейчас выкупить часы. Затем у меня останется 16 фридрихсдоров. Я отыграл их тем, что переломил себя вчера и решительно не давал себе увлекаться. Это дает мне некоторую надежду. Но боюсь, боюсь. Что-то скажет сегодняшний день…»
Hombourg. Вторник 21 мая 1867, 10 часов утра.
«…Милый мой ангел, вчера я испытал ужасное мучение: иду, как кончил к тебе письмо, на почту, и вдруг мне отвечают, что нет от тебя письма. У меня ноги подкосились…
…С час я ходил по саду, весь дрожа; наконец, пошел на рулетку и все проиграл. Руки у меня дрожали, мысли терялись, и даже проигрывая, почти как-то рад был, говорил:
пусть, пусть. Наконец, весь проигравшись (а меня это даже и не поразило в ту минуту), ходил часа два в парке, Бог знает куда зашел; я понимал всю мою беспомощность; решил, что если завтра, то есть сегодня, не будет от тебя письма, то ехать к тебе немедленно. А с чем? Тут я воротился и пошел опять заложить часы……закладные за часы почти проиграл, всего у меня теперь двадцать пять флоринов, а надо расплатиться в отеле, надо заплатить за дорогу…
…Слушай же: игра кончена, хочу поскорее воротиться; пришли же мне немедленно, сейчас как получишь это письмо, двадцать (20) империалов. Немедленно, в тот же день, в ту же минуту, если возможно. Не теряй ни капли времени. В этом величайшая просьба моя… Завтра или послезавтра подадут в отеле счет, и если не будет еще денег от тебя, надо идти к хозяину извиняться, тот, пожалуй, пойдет в полицию: избавь меня от этого мучения, то есть высылай скорее… …Ради Бога, давай банкиру адрес точнее, Hambourg, а не Hombourg, напиши адрес на бумаге.
Буду ждать с нетерпением. Получив же, сразу приеду…
… P.S. Ради Бога, торопись с деньгами. Поскорей бы только отсюда выехать! Деньги адресуй poste restante. [23] Замучил я тебя, ангел мой!..»
Нет, в самом деле, откуда Германн взял 47 тысяч? Одна из кинематографических версий, что для этого он заложил все на свете, вроде как даже включая усадьбу еще живого дяди, – расползается, будучи шита белыми ветхими нитками. Неужто он предварительно добыл эти деньги злодейским путем?
23
До востребования ( фр.).
Сумма, поставленная Германном на карту, абсурдно велика. Это добавляет его образу тревожной иррациональности, которая обернется пустотой мира, скукоженного до размеров трех карт, той животной низменностью, с какой он станет в лечебнице твердить о своем проигрыше. В самом деле, 47 тысяч – по тем временам сногсшибательная сумма. Автором она наверняка взята неспроста. Тут можно предполагать и предел мечтаний самого Пушкина, и нумерологию, и очевидную гиперболу… (Интересно в этом ключе сравнить аристократического Пушкина с разночинным Достоевским. По словам поклонницы Достоевского Елизаветы Штакеншнейдер, держательницы литературного салона: «…для изображения большого капитала огромной цифрой всегда будет для него [Достоевского] шесть тысяч рублей».)
На фоне 47 тысяч вериги строгой экономии, принятые на себя Германном, выглядят следствием глубокого душевного заболевания, по сравнению с которыми привычки Плюшкина кажутся невинными особенностями характера.
Германн живет в двух комнатах, на первом этаже подле прислуги – денщика, который наверняка даром полагался ему по казенному реестру.
И вот этот денщик шляется где-то пьяным. Пьяным возвращается и его хозяин. Вот одно из тревожных несоответствий: расчетливый Германн напился из душевного беспокойства, неутоленная страсть поражает его.
Этот поступок под стать трагически влюбленному, потерпевшему фиаско на амурном поприще. Вообще, вожделение Германна к обогащению совсем недаром проходит совмещенным с любовными линиями. Как мистические иудео-христианские практики выбирают себе метафору «Песни песней» (пандан именно ей возникает кощунственный «жених полнощный»), так и Германн, святотатственно обуреваемый чуть ли не религиозным, вплоть до аскезы, вожделением к капиталу (то есть – «материальной религиозностью» – той, от которой смог отказаться Христос, искушаемый дьяволом в пустыне), выбирает любовную стезю для достижения своего замысла. Именно нешуточная мысль о том, чтобы сделаться любовником полутрупа (апофеоз страсти: жениться на смерти), и попутное обольщение Лизаветы Ивановны – составляют вожделение Германна на пути к овладению тайной.