Дремучие двери. Том I
Шрифт:
— Ладно, Варенька, письмо-то никуда не попало, всё хорошо…
— Чего хорошего, если оно ей теперь в осуждение? Я её спровоцировала, ввела в грех богоборчества… Моя вина, Господи… Эй, Хохлова, что у тебя в палате под койками творится, а? Задницу отъела, лень нагнуться. Что «вытирала» — ты нагнись, нос-то сунь!
Последние слова относились к заглянувшей в подсобку нянечке. Яне пришлось себе признаться, что образ Вари с постоянно меняющимся имиджем то восторженно-романтической немолодой девы, то смиренной богомолки, то по-бабьи жалостливой сиделки, то грубовато-деловой медички становился всё более расплывчатым и всё менее соответствующим её
— Но, Варя… Если она, как вы сказали, такая уж хорошая, а Господь милостив — разве Он не простит?
— Многое нам, конечно, неведомо, предстоит ещё Суд. Но зачем нам дана жизнь, если не для выбора между Богом и дьяволом? Если ты добровольно не хочешь служить в армии Света, или, ещё хуже, служишь тьме и так, во тьме, твое время кончилось — как может Господь насильно забрать тебя в Свет? Это было бы против твоей воли, разве не так? А нам дарована свобода. Бог не может отнять у нас свободу.
— Вот что, давай сожжём это проклятое письмо, — предложила Яна, — Вместе с конвертом. Нет его и никогда не было, а? Это рукописи не горят. А жалобам — туда и дорога.
Мысль эта неожиданно Варе понравилась. Чиркнув спичкой, она перекрестилась.
— Господи, сотри мой грех и невольный грех чада Твоей новопреставленной перед Тобой. Моя вина. Господи, вычеркни эти слова из Книги Твоей. Ты ведь всё можешь. Господи. Измени время, чтоб ничего не было, никакого письма… И ты проси! — приказала она Яне, — Креститься-то хоть умеешь?
Яна перекрестилась. На блюде с кроваво-красными остатками варенья, корчась, погибало скомканное письмо покойницы. По ставшему вдруг иконописным Вариному лицу метались отблески пламени, и Яна вдруг явственно ощутила, что сейчас, в этой полутёмной подсобке, среди бельевых тюков и больничных «уток», действительно происходит нечто таинственно-непостижимое, связавшее вдруг её, Варю и чокнутую эту большевичку, брезгливая неприязнь к которой сменилась забытой щемяще-блаженной болью. Болью где-то на самом дне души, где хранилась лишь память о Гане, о детстве, первом крике Филиппа, да ещё двух-трёх прекрасных мгновениях, когда останавливалось время…
Уж не колдунья ли она, эта Варя? «Маша-Машенька-Мария»… Всё в Яне замерло, задрожало от детски-явственного предвкушения чуда. Близкого, «при дверях».
— Я вас задержала, наверное? Хотите, домой отвезу?
— Спасибо, Яна, я на дачу.
— И мне на дачу. У вас где? Жаль, совсем в другую сторону. Тогда до вокзала, ладно? Так хорошо, что мы познакомились…
Варя сдалась.
— Ладно, тогда подождите в коридоре, я из холодильника черешню возьму, ребятам купила. У меня их как-никак трое.
— Ото! Сколько же вам?
— Тридцать четыре, — ответила она без всякого кокетства, — Халат давайте.
В углублении, делящим коридор на два крыла, так что получался небольшой холл, стоял цветной телевизор, столик со стопкой газет и журналов. Двое больных в пижамах играли в шахматы.
Чудо висело на стене между традиционными репродукциями Васнецовской «Алёнушки» и Левитановской «Золотой Осени». Небольшой этюд, почему-то сразу приковавший взгляд Яны, хотя лишь подойдя вплотную, она разглядела в правом углу знакомое Ганино «ДИ».
Сердце кувыркнулось. «Ди-и, Ди-и», — серебряно зазвенел в ушах колокольчик чуда. Картина Гани?! Даже не картина — фрагмент. Мёртвое бледно-восковое лицо в таком же бледном ореоле подушки и чья-то коснувшаяся лица рука — удивительно передано её движение — рука едва коснулась,
она протянута откуда-то из светлой глубины картины, она будто выткана из этой разгорающейся светлости, и вместе с тем это обычная рука, видны жилки, вены, но оттого места, между сомкнутым глазом и сомкнутым ртом, где пальцы коснулись лица, начинается жизнь, движение жизни. Едва уловимая наливающаяся розовость щеки, жизнь бежит от кончиков пальцев к уголку мёртвого глаза, ресницы вот-вот дрогнут, мёртвого рта — уголок ещё неживой, но уже и не мёртвый, а дальше — мёртвая белизна другой щеки, лба, подушки, переходящая в густеющую тьму вечной смерти.Эта неуловимая грань, таинственный порог — вечная ганина тема. Только прежде из ганиных картин уходила жизнь. Здесь — уходила смерть.
— Вот, повесила, иконы-то не разрешают, — услыхала Яна за спиной тихий Варин голос, — Пошли, я готова. «Воскрешение дочери Иаира», евангельский сюжет. Вроде как картина, не икона, а мы её освятили. И больным помогает удивительно. Некоторые даже тайком на неё крестятся и прикладываются.
— Варенька, откуда это у вас? — спросила Яна, чувствуя, что ей лучше не оборачиваться. Всякие обычные объяснения вроде «Я знаю Дарёнова» или «Дарёнов — мой друг» были в отношении Гани совершенно невозможны, — Дарёнов… он… Это что, у вас «оттуда»?..
Варя, как ни странно, тоже ответила, что всё расскажет в машине, потому что есть шанс успеть на электричку, а потом — большой перерыв, следующая лишь через сорок минут.
В машине Варя сообщила, что Дарёнов уже почти полгода как вернулся /Яна подумала, что Регина, конечно, знала, но она, Яна, почти не бывает теперь ни на Мосфильме, ни в Домах этих, ни на вечеринках/, что он учится в Духовной Академии в Загорске, но живопись не бросил, сейчас пишет серию на Евангельские сюжеты. Квартиры у него своей пока нет, часть картин хранится у них в доме /Дарёнов с её мужем познакомились заграницей и теперь дружат/. «Воскрешение» Ганя разрешил повесить в больнице, и ничего, сошло. Но чтоб она, Яна, о Дарёновских картинах никому ни гу-гу /Сама знаешь, религиозная тематика, за ним и так наверняка следят/. И вообще Дарёнов никому специально не сообщил о своём приезде, ведёт крайне замкнутую жизнь /Варя сказала «почти в затворе»/ что для готовящегося стать священником вполне естественно.
Ганя, с которым она простилась навсегда — здесь… В это невозможно было поверить. Не тот Ганя на дне души, некий символ, обозначение того невозможного состояния, которое зовётся счастьем, который был всегда с ней, а Ганя материализовавшийся, до которого можно дотронуться, услышать голос, изменившийся, постаревший, как и она, но от этого не переставший быть Ганей. Священник ли, пастух, космонавт, нищий, живой или мёртвый — он всё равно Ганя, он есть и будет. Пока она есть — он с ней, и это главное. И если им лучше не видеться, значит, оно действительно лучше. Так благоразумно думала Яна, а Варе она просто сказала, что если Дарёнов захочет её увидеть, пусть даст знать через неё, Варю.
Они подъехали к вокзалу, до электрички оставалось десять минут, а Варя всё медлила выходить. Потом сказала, что у Дарёнова, возможно, будут каникулы, они с мужем пригласили его пожить и поработать у них на даче и, если он скажет «добро» на встречу сЯной, Варя даст ей знать заказным на Ильичёвскую почту до востребования.
— Если Бог даст, ничего не случится…
— Вы уж. Варя, осторожней на своей «линии фронта». Небось, не раз вызывали, предупреждали?
— На войне, как на войне.