Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я же сказала — из газеты. Вот удостоверение.

— Ага, понятно.

Они смотрели на неё с любопытством и подозрительностью, не понимая цели её приезда, да и сама она не могла бы тогда толком объяснить, зачем приехала в Коржи, какой информации ждала от этих баб, от истоптанной лыжни, от катающихся мимо валуна мальчишек и почему, наконец, оказалась у Нальки, знакомой Жоры Пушко.

Наля подтвердит сказанное следователю — заявившийся к ней днём где-то в начале третьего Пушко / Ну выпили, посидели, потом, сама понимаешь…/ — заночевал и уехал на следующий день утром.

Бывшей фронтовичке Нале за тридцать. Курящая, употребляющая крепкие слова и напитки. Узнав, что Яна из газеты, она тут же метнёт на стол бутылку с мутной

жидкостью, пару стопок, миску квашеной капусты: — За знакомство, товарищ корреспондент! В застиранной гимнастёрке с нашивками, уже слишком тесной в груди и плечах, с фронтовыми ожоговыми рубцами на щеке и подбородке, придающими её в общем-то простенькому личику нечто мистическое. Наля, с её невероятными фронтовыми историями, вроде как была она снайперкой и ходила в психическую атаку /ребята идут, а мы с Галей по бокам, немцы видят — девчата, пока очки протрут — мы им р-раз по очкам!/ — Наля буквально парализует восемнадцатилетнюю Яну славной своей биографией. И хотя с точки зрения морального кодекса Наля не очень — не Яне теперь судить о морали! И если у Нали этот минус оправдывался жизненными испытаниями, то для Яны оправданий не было.

Потом заговорят о погибшем Лёнечке, Наля вспомнит о том втором «киношнике», и Яна расскажет про Дениса, потому что ей хотелось говорить о нем, попытается быть объективной, взглянуть на случившееся как бы со стороны, холодными посторонними глазами — родители вечно отсутствуют, мальчик предоставлен самому себе, отсюда эгоцентризм, себялюбие. Пустая квартира, богемное окружение, девицы, тоники, шкуры… Так, наверное, писали бы о нём Самохин и Татьяна… Но чем дольше она говорила, тем явственней представлялось ей его белеющее лицо на сгибе её руки, его голос, вкус губ, отозвавшихся на её прикосновение, и Яна вдруг с ужасом понимает, что сейчас разревётся. Так и выходит, она рыдает на груди у Нальки, повторяя, что надо жить, как она, Наля, не жалея себя и защищая грудью товарищей, что она, Яна, беспринципная дрянь, что она презирает себя, потому что думает только о личном счастье и ничего не может с собой поделать. А Наля, конечно, ничего не поймёт, скажет: «Пить ты слаба, девка» и проводит её на шестичасовой автобус. А Яна, пообещав написать про Налины подвиги, пропахшая её Беломором, навозом от телогрейки, всю автобусную дорогу до Первомайской и потом в электричке будет представлять, что только забежит домой, переоденется, предупредит мать, и в Москву, на Люсиновку. К одиннадцати она обернётся, пусть к двенадцати, она приедет к своему мужу, и никаких разговоров о Лёнечке. Не было Никакого Лёнечки. Не было! Пусть он талантливый оператор, но тряпка, рано или поздно спился бы, жена бы от него ушла, сын отвернулся. А если бы Денис погиб, спасая Лёнечку? Журналистский долг, служение правде — это для героев. А она будет просто женой. Же-ной!..

По пути домой она вспомнит — надо всё-таки зайти в редакцию. Там уже, наверное, никого нет, девятый час, но надо же честно объяснить Хану свой отказ, пусть в письменном виде, так даже будет лучше, убедительнее, а заодно предупредит, что завтра она, возможно, задержится.

В редакции Людочка, барабанящая на своей «Оптиме» какую-то левую работу в пяти экземплярах, сообщит Яне, что всё тихо. Хан так и не приходил, а в промтоварный, по достоверным источникам, завезли шерсть.

На столе у Хана по-прежнему лежал её лист. Иоанна села в кресло, зажгла настольную лампу.

«Андрей Романович!» Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне…

И тогда увидит Иоанна заснеженный лес, убегающую в глубь просеки лыжню. Услышит, как скрипит снег, как пыхтит и ноет сзади Лёнечка, ощутит на щеках жгучее ледяное дыхание надвигающейся метели.

И знакомый мучительно-сладкий озноб — предвестник начала. Заглянет Людочка, положит на стол ключи, что-то спросит и уйдёт домой. Позвонит мать.

— Ничего не случилось, работаю. Надолго. Ты ложись, не жди.

Иоанна отвечала

матери, Людочке. Но была уже не здесь, не за столом Хана. Она писала. Она была Денисом. Она видела зимний лес его глазами — режиссёра и горожанина, упиваясь непривычной колдовской тишиной, которую хрустко и звонко, как крыльями, рассекали его лыжи. Наслаждаясь самим этим полётом, ловкими стремительными движениями разгоряченного молодого тела, летящей навстречу пуховой вязью заиндевелых ветвей во мгновенных вспышках то золотисто-голубого, то розовато-палевого закатного неба.

Денис вспомнил об отставшем Лёнечке и с досадой повернул назад — что он, в самом деле, тащится! Так они никуда не успеют до темноты.

Потом она стала Лёнечкой, который не замечал ни кружева посеребрённых берёз, ни золотисто-розовой голубизны закатного неба, ни прочих красот, которому было просто тяжело и нудно передвигаться на этих деревяшках, он чувствовал себя громоздким, неповоротливым и рыхлым, как куль с ватой, идти ему было жарко, а стоять холодно, он проклинал Дениса, которому далось это Власово, и мечтал о привычно-уютном тепле квартиры, когда можно будет скинуть с себя эти кандалы, залезть в ванну, а потом жена Рита нальёт горячего чаю или чего покрепче, совсем немного, потому что они идут в гости. Он ей обещал быть в шесть, а сейчас уже почти четыре…

Потом она была попеременно то Денисом, то Лёнечкой, так же злилась, мёрзла и орала, остановившись на лыжне где-то между Коржами, Власово и железнодорожной станцией. А тем временем стало быстро смеркаться, краски исчезли. Небо затянула белесая муть, ледяной пронизывающий ветер погнал по лыжне клубы снежной пыли.

Ничего не оставалось делать, как поворачивать к станции. Ехали молча, по-прежнему испытывая друг к другу неприязнь, которая усиливалась вместе с метелью. Денис думал, что если б не этот тюфяк, они б давно были во Власово, где могли бы, кстати, и заночевать. А Лёнечка… Он уже, конечно, подъезжал бы к Москве, наблюдая эту треклятую метель из окна тёплого вагона. А теперь он, скорее всего, и в гости не попадёт, дома будет скандал…

Слева от лыжни был спуск в лощину. Ехать к станции лощиной было дольше, но Денис подумал, что там не так продувает. Спуск — ровный, пологий, всего с одним поворотом, к тому же скольжение слабое, показался Денису настолько безопасным, что ему и в голову не пришло беспокоиться за Лёнечку. Однако как ни медленно он ехал, привычного скрипа лыж за спиной слышно не было. Денис крикнул — ему отозвалась лишь метель.

Чертыхаясь, повернул обратно.

— Эй, ну что ещё?.. Леонид! Лыжу сломал? Лёнька, ты что? Не валяй дурака…

Будто и в самом деле валял дурака Лёнечка, раскинувшись на снегу в какой-то нелепо-шутовской позе — одна нога согнута в колене, другая вместе с лыжей торчит из снега, голова откинута, рот открыт, будто Лёнечка зашёлся в беззвучном хохоте. В изголовье валялась шапка.

Она была Денисом, стоящим над неподвижно распростёртым Лёнечкой и всё ещё не желающим верить в беду.

Ведь ничего не должно было случиться. Ничего…

Денисом, приподнявшим лёнечкину голову и ощутившим на пальцах зловещую тёплую липкость, такую невероятную в снежном сыпучем водовороте метели.

И ещё более невероятную твёрдость макушки валуна посреди пухово-мягкой снежной невесомости. Тоже липкого и тёплого.

Пальцы Дениса вонзаются в снег. Холодная сыпучесть в ладони мокнет, твердеет, просачивается меж пальцами тёмными каплями. Денис разжимает руку — какой он тёмный, этот комок, в густеющих сумерках похожий на упавшую в снег птицу.

Потом она вместе с ним тёрла лицо Лёнечки снегом, пытаясь привести в чувство. Поняв, что это бесполезно, непослушными заледеневшими пальцами отцепляла крепления лыж. Отряхнув от снега шапку, нахлобучивала Ленечке на голову — голова безвольно болталась на шее, шапка падала. Пришлось опустить «уши» и завязать тесёмки под подбородном, ощутив на Лёнечкиной шее слабые частые толчки пульса.

Поделиться с друзьями: