Другая другая Россия
Шрифт:
— Вас приглашают в администрацию. Зайдите туда ради приличия, — говорит она.
Пока мы ради приличия идем по дорожке, ведущей в администрацию, меня останавливает рабочий — таджик — и говорит, что ему надо сказать мне что-то важное по секрету. Я подозрительно вглядываюсь в сиреневую куртку и красные штаны Ирины, мельтешащие впереди — не она ли подослала ко мне рабочего, чтобы у меня был сюжет?
— Говорите, — я включаю диктофон.
Рабочий отбегает от меня в страхе.
— Девушки, вы проходите к той двери, чтоб удобно было освещать.
Мы в лазарете для больных собак.
— Вы можете пройти к двери? Мы, вроде, одно дело делаем… — продолжает оператор.
— В последнее время меня раздражает, когда телевизионщики говорят мне, что делают со мной одно дело, — обращаюсь я к Оксан Петровне, но говорю это достаточно громко.
Я — бумажный журналист, и моя нелюбовь к телевизионщикам связана с тремя основными причинами. Первая — это их инструмент, то есть камера. Иногда они путают его с каким-нибудь спортивным снарядом, и, как правило, когда оператор видит героя, которого нужно снять, он бежит к нему с камерой на плече, по мере преодоления дистанции совершая ею плавные вращательные движения и сшибая ею же каждого пишущего, оказавшегося на его пути с диктофоном.
Причина номер два — телевизионщики всегда считают, что статьи — это не так важно, как телевизионные репортажи, потому что большинство людей предпочитает телевизор чтению. И так считают не они одни, но и герои события считают так же. Поэтому телевизионщики всегда первые, а мы — всегда вторые.
Причина номер три — почему-то я и телевизионщики одно и то же событие видим по-разному. Самый свежий пример — сруб президентской елки. Я увидела мероприятие, как мучительное трехчасовое стояние на тридцатиградусном морозе под кроной самой красивой ели страны. Которую за возраст в сто двадцать пять лет, по-моему, следовало бы пощадить и оставить расти. На третьем часу стояния в окружении околевших местных жителей, согнанных из соседних деревень, и детей в русских народных костюмах я натурально прокляла и.о. губернатора, опоздавшего на два часа. Но по версии главных телеканалов страны, стояние под елкой стало праздником, на который поспешили радостные местные жители в костюмах зайцев и медведей, а елке вообще крупно повезло — она целых несколько недель будет стоять красивая на Соборной площади.
— Ну, конечно, — подытоживаю я свой рассказ, обращенный к Оксан Петровне, — несколько недель по сравнению со ста двадцатью пятью годами — это просто невиданная щедрость.
— Но если они будут освещать по-другому, их уволят, — замечает Оксан Петровна.
— И что?
На двери каждой палаты — маленькое зарешеченное окошко. Заглядываю в одно. На деревянном настиле у стены клубочком свернулись две собаки. Третья сидит на полу и смотрит прямо мне в лицо, разделенное решеткой. До меня доносится голос ветеринара. Ее сейчас снимают в первой палате.
— Это Степа, спинальный больной, — говорит она лекторским тоном. — Гнил заживо. У него травма позвоночника. Он не ходит. Но мы делаем все, чтобы он начал передвигаться. До этого у него шансов не было. Придя сюда, мы обнаружили его
тут. Скорее всего, больной не ел и не пил. Ходил под себя. Когда мы вошли, здесь стоял сильный запах гниющего биологического материала. Черный пролежень был. Сейчас розовый.Мне хочется посмотреть на Степу, но проход в палату закрыт камерой. Можно только послушать голоса ветеринара и журналистов.
— Я попрошу вас поближе к собакам подойти. А если вы присядете, вообще идеально будет, — говорит оператор.
В коридоре лазарета толпятся волонтеры и представители новой управляющей компании.
— Такое чувство, что приют был для администрации создан, а не для собак, — говорит одна из женщин.
Через минут десять врач выходит в коридор.
— Вам можно задать несколько вопросов? — спрашиваю ее.
— Сейчас… — отвечает она. — Журналисты хотели снять, как я беру у собаки кровь…
— А вы что, собираетесь брать у собаки крови ради съемок? — ехидно спрашиваю я.
— Нет, ну что вы! Ну что вы такое говорите?! Как можно брать кровь ради съемки? — кудахчут представительницы приюта — женщины с седыми волосами и по-настоящему добрыми, как мне кажется, порядочными лицами.
— Мне все равно нужно взять у собаки кровь для анализа, — говорит ветеринар.
— Она вас боится, — говорю я, когда ветеринар входит в палату и надевает на маленькую собаку намордник. Собака начинает трясти хвостом. «Тук-тук-тук», — стучит он по деревянному настилу. И затихает. Тук-тук-тук. Затихает.
— Она вообще боится, — отвечает ветеринар. Сейчас мы с ней в палате одни.
— А что с ней?
— Подозрение на эрлихиоз.
— Это лечится?
— Хронический — уже нет.
— То есть шансов у нее нет?
— Почему? Мы можем попытаться ее реабилитировать, чтобы она могла ходить.
— А зачем?
— Простите, что? — ветеринар поворачивается в мою сторону.
— Спрашиваю, зачем ее реабилитировать? Она же все равно ничейная.
— А вы предлагаете ее усыпить?
— Я просто вопрос задаю.
— А вариант какой? Вы готовы ее усыпить?
— Вы не отвечаете на мой вопрос… Зачем ее реабилитировать?
— Ну, давайте тогда всех усыпим… Больных детей, стариков…
Я всего лишь хочу, чтобы она ответила на вопрос — «Зачем?» У меня есть свой ответ на него, и, скорее всего, он совпадет с ее ответом, но именно она — героиня моего интервью, по законам жанра, ответить должна сама. Для чего мне это нужно? Ну, просто многие искренне верят в то, что бездомные собаки — мусор, подлежащий уничтожению, и профессиональный ответ, который я собираюсь получить от ветеринара, предназначается конкретно им — многим.
Ветеринар на руках несет собаку в процедурную. Успокаивает: «Чи-и-и». Обнимает, как птица крыльями. Собака сопротивляется. Плачет. Сцену, которая разыгрывается в коридоре, а потом в процедурной, наверное, лучше не видеть. После нее на полу остаются капли мочи собаки, описавшейся от страха, а в ушах — эхо от «чи-и-и». Я записываю впечатления в блокнот. Ветеринар плачет, громко шмыгая носом — я довела ее своими вопросами.
Появляется Ирина. В разговоре с Оксан Петровной и про себя я уже называю ее «мое порождение».