Другая другая Россия
Шрифт:
— В отчестве у меня стояла только буква «А». Я мог быть и Александровичем, и Алексеевичем…
— Или Адольфовичем, — негромко произношу я. Дед останавливается и смотрит на меня испуганно.
— Я тоже об этом думал, — соглашается он. — А, ну и хрен с ним!
* * *
До вечера мы заходим еще в несколько домов, которые ничем не отличаются от предыдущих.
— Мышка, — старичок трясет в угол клюкой. — Вот так встанет и смотрит, знает, что сил нет согнать… Мелкая — с пятачок. И не боится… Ах ты, сволочь… Деда обижает…
В этом предпоследнем доме
— Пусть хоть дрова поскорее себе купит, — говорит дед.
Мы спешим попасть в последний дом засветло. По дороге он рассказывает, как однажды шел-шел и наткнулся на четыре тысячи рублей в сугробе. Подобрал. Положил в карман. А потом услышал, что соседский мужик, получив из его же, почтальонских, рук пенсию, выпил с товарищами и по дороге домой всю пенсию посеял. Еще две тысячи там в снегу нашли его друзья-алкаши и сразу ему вернули. А последняя тысяча так и пропала бесследно.
— А у вас не было мысли оставить эти деньги себе? — спрашиваю я его.
— Почему не было? Мысль была. Но я преодолел искушение и был этому рад. Победа над собой, я тебе скажу, это победа. А еще знаешь че? Те-то алкаши ему деньги вернули. Неужели же я, почтальон, — приосанивается дед, — да ниже их? Я колебался. Но недолго. И если б каждый человек, на какой бы должности он ни находился, мог себя преодолевать, то у нас общество было бы намного лучше.
На этих словах мы заходим в калитку последнего дома. А там бабка, опрокинувшая на коленки кипяток. Сидит на табуретке в теплом платке. «Скорую» она не вызывала: машина по снегу не проедет. В глазах у бабки ожог третьей степени.
— Иди, иди в больницу, — умоляет ее дед.
— Умру, да и все. Устала я… — отвечает бабка.
«Скучно-скучно-скучно», — скрипит снег. Через лес мы возвращаемся в Черную Речку. Пока были у бабки, солнце ухнуло в пруд. Санек бежит, то и дело оборачиваясь, словно надеется еще его найти. Деревья в сгоревшем лесу сухо хрустят, переговариваясь между собой, и мне — без солнца, но еще не в темноте — кажется, они замышляют против нас плохое.
— Чего ты расстроилась? Жалеешь? А не жалей. Они живут как родились, они к такой жизни привыкли! Да и я знаю, что я — последний сельский почтальон. Но пока живы эти старики, я им еще нужен.
Оборачиваюсь. Санька нигде нет. Отстал от нас на каком-нибудь повороте, а мы и не заметили. Представляю, как он бежал за нами весь день, приноравливался к нашему шагу, терпеливо ждал на морозе у каждой двери, а потом остановился и в глазах его, как у той бабки, опрокинувшей на себя кипяток, читался короткий упрек: «Эх вы…»
Мороз ломает сухие ветки. Кажется, что мы с дедом открыли дверь какого-то старого дома и вдруг попали в черно-белое кино, финал которого предрешен, и дорога эта от начала до конца — путь на погост.
Из-за деревьев выплывает луна — большая, полная, желтая. Ее можно принять за остывшее солнце. Теперь луна ведет нас за собой, словно тоже с нетерпением ждет пенсии, как все, кто, устав от жизни, лег в кровать и собрался помирать. Останавливаюсь. Дальше идти невозможно, и нет смысла.
— Пошли, — подгоняет меня дед, — градус-то ниже тридцати пяти опустился. А ты вот конфеты ермолаевскому сыну забыла отдать, а мне, значит, завтра специально к нему идти.
— Зачем?
— Он рад будет.
Щупаю разбухший карман — и вдруг представляю ермолаевского сына завтра с конфетой из моего кармана за щекой. Он стоит у печи,
на которой дохнут кошки, и шоколадно улыбается Христу. А Черная Речка бьется все громче, и я наконец понимаю, что бьется она у меня в груди. Но лед-то все равно скоро начнет таять. Мы проходим еще несколько метров, и сгоревший лес заканчивается, а начинается молодая поросль, занесенная сюда ветром.Любовь, концлагерь и прочее бла — бла — бла
Как Марина Ахмедова работала занудой-училкой.
22 июня 2011 года — семидесятая годовщина нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Помнят ли современные школьники эту дату, верят ли в то, что живут благодаря подвигу своих дедушек и бабушек? Корреспондент «РР» попыталась найти ответы на эти вопросы, поработав учителем в одной из элитных столичных школ, где месяц обучения стоит десятки тысяч рублей, где железные ворота, несколько пунктов охраны и учительская с игрушечными розовыми диванами. Внеклассное чтение — роман «Искра жизни» Эриха Марии Ремарка о заключенных немецкого концлагеря — дало ученикам повод поговорить о человеке и бесчеловечности. И заподозрить, что второе не так уж далеко от первого.
Урок первый. Особые эмоции
Стрелка часов над дверью приближается к восьми тридцати. Пустые стулья перед доской расставлены в три ряда. Еще минута — прозвенит звонок и в класс войдут ученики десятого класса.
Входят. Блондинка с узким лицом в блузке с рюшами — гордо неся голову. Провожаю взглядом ее высокие каблуки. Рыжеволосая девочка с сумкой Burberry. Худой мальчик с волосами до плеч. Пока они рассаживаются по местам, я делаю строгое лицо, потом меняю его на приветливое, а приветливое снова на строгое. Прямо передо мной в первом ряду сидят две девочки. Отличницы, определяю я. Класс не ждет, а выжидает, с насмешкой и любопытством рассматривая мои джинсы и свитер. Представляюсь новым учителем внеклассного чтения. Они по очереди называют свои имена, но я запоминаю только некоторые.
— Мы будем читать «Искру жизни» Эриха Марии Ремарка, — произношу я, хотя им обещали, что на внеклассном чтении будут «Муравьи» Вербера.
Рассказываю о Ремарке. Класс молчит.
— Действие происходит в концлагере, — продолжаю я, не встречая никакой реакции. — Давайте прочтем отрывок… Кто хочет читать?
Класс молчит.
— Давайте я, — тянет руку одна из отличниц. Она невысокая, в очках. Сквозь очки на меня смотрит ум.
Протягиваю листки с распечатанным текстом блондинке в рюшах, похожей на Ксению Собчак. Я выбрала одну из самых сильных сцен, чтобы затянуть ребят в книгу. По сюжету говорит одна из заключенных, Рут Холланд.
— Вы хотите, чтобы я это прочла? — блондинка чуть брезгливо выделяет слово «это».
— Да, — отвечаю я. — Только, когда будете читать, имейте в виду, что это говорит двадцатисемилетняя женщина, у которой от голода выпали передние зубы, а сейчас ее любимого человека, Йозефа Бухера, уводят на смерть.
Блондинка берет листки, утыкает в них свое узкое лицо, молчит, ее глаза бегают по строчкам.
«— Почему именно ты? — начинает она читать. — Останься здесь! Не ходи! Останься, Йозеф!.. Он не вернется. Я знаю. И ты тоже знаешь… Никто никогда не возвращается… Пусть пойдет кто-нибудь другой. Он молод. Пусть вместо него пошлют кого-нибудь другого…»