Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие
Шрифт:
О Павлике он писал 25 июня 1906 г.
«Вставали, умывались, я старательно накрывал стол… И здороваясь поцелуем, и сидя за чаем, будто с каким-то родственником, племянником, гостем, милым, услужливым, скромным, угощать, занимать после любовной ночи — было прелестно. У меня именно страсть, чтобы любимый человек существовал и был не только для моментов любви» (ДК5: 182).
26 августа 1905 г.:
«я очень люблю, чтобы с моим телом что-нибудь проделывали, осторожно касаясь, поворачивали, трогали. Когда у человека лицо так близко, поневоле его разглядываешь…. Глаза и губы в лице — то, что наиболее волнует и влечет, хочется как-то их выпить, другого выражения не подберу. Очень редко у человека бывает красивый рот, прежде у меня его хвалили даже незнакомые; у сестры он главное, что молодит и красит ее лицо. Рты у Кудрявцевых вроде устриц или портмоне, приклеены поверх лица, как их
27 авг 1905 г.: «Как я хотел бы передать людям все, что меня восторгает, чтобы и они так же интенсивно, плотью, пили малейшую красоту и через это были бы счастливы, как никто не смеет мечтать быть. Я был бы блажен, передав это» (ДК5: 32).
6. Интеллигенция и революция
Производит несколько странное впечатление подбор возлюбленных этого дворянина и высоколобого интеллектуала, который на французском языке говорил лучше, чем по-русски и то и дело сбивался на французские выражения. Возлюбленные большей частью из самых низов — слуги, банщики, гулящие парни, продающие свое тело за деньги. Но здесь нет ничего странного. Философ Витгенштейн тоже предпочитал грубых, недумающих парней. Английский писатель Ишервуд жил со своим слугой Гейнцем. Писатели Уолт Уитмен, Эдвард Карпентер, Джон Саймондс, дипломат Норман Дуглас, офицер Жюльен Вио (Пьер Лоти) находили себе пару среди солдат, матросов, гондольеров, крестьян, рабочих. Как я уже писал (в очерке о К. Р.), это характерно для многих интеллектуалов и аристократов. Они не могут расслабиться с представителями своего слоя, своего класса. От таких партнеров они подсознательно ожидают иронии, сомнений, сплетен по поводу сексуального отклонения, а это убивает любовь в зародыше. Простой же народ, им кажется, воспринимает всё проще и, коль скоро уж такая склонность осознана, он не делает из этого лишних сложностей.
В записи от 27 сентября 1905 г. Кузмин сам это подмечал:
«о Грише я думаю не только как о любовнике, но как о милом близком человеке, с которым в простейших вещах я мог бы быть откровенен, которого не стесняюсь и без стыда могу приласкаться попросту, и знаю, что не встречу ни досады, ни насмешки, ни шокировки, ни отвращения. Это я знаю и это я ценю, помимо влечения тела…» (ДК5: 48).
18 мая 1906 г. Кузмин заносит в свой Дневник такую запись: «Какая скука будет в Василе без возможностей легкой, доступной, ни к чему не обязывающей любви! Я почему-то не могу представить себя влюбленным (или, вернее, в связи) с человеком общества, особенно со знакомым» (ДК5: 150). Его неудержимо тянуло к «низам», хулиганам и уличным парням. 21 мая 1906 г. в Таврическом саду он жаловался некоему Василию, «что все ушли, что он ничего для меня не делает, в сад не взял, Каткова не приводит, с хулиганами не знакомит». Василий рыцарски твердил: «Доверьтесь, я все сделаю, я знаю, что вам нужно» (ДК5: 152).
Отсюда и переосмысление отношений с Гришей. В начале октября (4-го) 1905 г. Кузмин записывал:
«Конечно, я или клеветал на себя, или льстил себе, когда писал, что никогда не был себе так противен, как теперь, и что меня тяготит связь с Григорием. Конечно, во мне совершается какой-то перелом, отношения к Муравьеву осложняются безденежьем; я несколько более возвышенно настраиваюсь, вновь вспомнив о культурных центрах и о своем искусстве, но смотря в окно, на улицу, разве я не ищу глазами линий стройного тела, волнующих лиц, светлых, как ручей или омут, глаз; разве у меня не замирает сердце, когда я слышу звонок, возвещающий об его приходе? но не было ли бы это и со всяким, кто был бы мне привлекателен сколько-нибудь физически и доступен? И почему лица интеллигентные менее часто бывают чувственно волнующи (у нас, у русских, конечно)? Простые лица часто бывают глупы и без мысли, а у интеллигентов как-то оскоплено всё страстное, или просто серые, некрасивые, верблюжьи лица» (ДК5: 51).
Отсюда, видимо, и поражающее многих его поведение в первой русской революции — его симпатии к черносотенцам, его вступление в Союз Русского Народа. Его, тончайшего интеллектуала, эстета, любителя Кватроченто, символистских стихов и музыки романтиков. Конечно, он еще вдобавок и евреев недолюбливал, хотя у него и было немало друзей-евреев и даже любимый племянник, Сережа Ауслендер, — полуеврей. Не терпел Кузмин еврейство, возможно, потому, что это была для него недостаточно мужественная нация, а возможно, потому, что его частенько самого принимали за еврея. «За жида», — как это формулировал он сам. Но, в общем, не идеи его влекли к контрреволюции, а люди, их плотский облик. «Если бы рабочие и студенты защищали отечество, — пишет он 15 ноября 1905 г., — а мясники, молодцы и казаки бунтовали, за кого бы я стоял?» Ответ ясен. Он всё равно был бы за молодцов и казаков. «Мне просто милее люди в сапогах и картузах, гогочущие и суеверные, это
не старые лики и не Вандея, а ненависть к прогрессизму, либерализму, интеллигентности и к внешнему виду, к жизни, к лицам носителей этого. Я думаю, это главное» (ДК5: 70). Так его гомосексуальные вкусы формировали его политическую ориентацию.В октябре 1905 года появляются такие записи. 13 числа:
«Сегодня запасали провизию, как на месяц осады. Сережа в восторге от справедливости и законности забастовок, но мне противны всякое насилие и безобразие (другого слова я не могу найти), все равно, со стороны ли полиции, или со стороны забастовщиков. Неделанием выражать свой справедливый протест всякий может, но силой мешать отправлению насущнейших функций культурной жизни — варварство и преступление, за безнаказанность которого всецело ответит признавшее будто бы свое бессилие правительство. Кровь! Разве меньше ее пролилось в Японии за фикцию богатства и влияния, за политическую авантюру? Спокойство нужно, хотя бы для этого все должны бы были лежать мертвыми» (ДК5: 57).
Каково? Это после Кровавого воскресенья! Через неделю, 18 числа:
«Сегодня объявлена конституция; на улицах небывалый вид, незнакомые заговаривают, вокруг каждого говорящего собираются кучки слушателей, красные гвоздики, кашнэ, галстухи имеют вид намеренности. У Думы говорили революционеры с красным знаменем, которое потом убрали, кучка единомышленников аплодировала заранее ораторам, которые толковали, что весь манифест — обман. Когда кричали: «долой красную ленту» и «долой ораторов», я тоже кричал «долой», помимо воли и рассуждения, т. е. наиболее искренне» (ДК5: 58).
7. Крылья
Между тем именно революционная обстановка позволила Кузмину не только кричать «долой», но и крикнуть на всю страну о том, что его томило все эти годы. Он только начал печатать стихи, и вначале он просто писал стихотворные тексты к своим песням, а уж потом перешел к собственно стихам. И стихи его, стилизованные под античность («Александрийские песни»), зазвучали, как музыка.
Будучи по натуре поэтом-лириком, он жаждал воспеть прежде всего любовь. Но как гомосексуал он мог писать только о той любви, которая в XIX веке стыдилась назвать свое имя, за которую был осужден Оскар Уайлд и которую российская власть и православная церковь также не могли позволить. В «Александрийских песнях» прямо не говорилось об однополой любви, но характерно, что для стилизации была выбрана эпоха, когда такая любовь процветала. Это был подступ к теме. Именно расшатывание, а затем и отмена цензуры позволили говорить прямее, и, почувствовав это, Кузмин зажегся идеями написать большое прозаическое произведение на эту тему. Весной 1906 года вышла повесть «Крылья».
Герой этой повести гимназист Ваня Смуров, инфантильный юноша, тянется к образованному полуангличанину Штрупу, но внезапно открывает, что у того есть интимная связь с бывшим банщиком Федором, поступившим к нему в лакеи. Тут выясняется, почему Штруп отвергает любовь девушек, видевших в нем жениха.
Интимная связь в повести задета очень мало, намеком, в подслушанном разговоре Федора с родственником.
«— Ну, я уйду, дядя Ермолай, что ты всё ругаешься?
— Да как же тебя, лодыря, не ругать? Баловаться вздумал!
— Да Васька, может, тебе всё наврал; что ты его слушаешь?
— Чего Ваське врать? Ну, сам скажи, сам отрекись: не балуешь разве?
— Ну, что же! Ну, балуюсь! А Васька не балуется? У нас, почитай, все балуются… — Помолчав, он опять начал более интимным тоном, вполголоса: — Сам же Васька и научил меня; пришел раз молодой барин и говорит Дмитрию Павловичу: «Я желаю, чтобы меня мыл тот, который пускал», — а пускал его я; а как Дмитрий Павлович знал, что барин этот баловник и прежде им Василий занимался, он и говорит: «Никак невозможно, ваша милость, ему одному идти: он — не очередной и ничего этого не понимает». — Ну, черт с вами, давайте двоих с Василием! — Васька как вошел, так и говорит: «Сколько же вы нам положите?» — Кроме пива, десять рублей. — А у нас положение: кто на дверях занавеску задернул, значит, баловаться будут, и старосте меньше пяти рублей нельзя вынести; и Василий говорит: — «Нет, ваше благородие, нам так не с руки». Еще красненькую посулил. Пошел Вася воду готовить, и я стал раздеваться…»
Потом говоривший вышел, «и Ваня увидел быстрые и вороватые серые глаза на бледном, как у людей, живущих взаперти или в вечном пару, лице, темные волосы в скобку и прекрасно очерченный рот. Несмотря на некоторую грубость черт, в лице была какая-то изнеженность, и хотя Ваня с предубеждением смотрел на эти вороватые ласковые глаза и наглую усмешку рта, было что-то и в лице, и во всей высокой фигуре, стройность которой даже под пиджаком бросалась в глаза, что пленяло и приводило в смущение».