Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие
Шрифт:
«читал свой дневник, беседовали, сплетничали, составили план развращения молодых людей: Нувель — Сережу, я — Гофмана, Сомов — Волькенштейна, сверх дружеских объятий и больших страстей, из которых, по их мнению, я не выхожу. Я все толковал о студенте с Невского и Судейкине, хотя люблю одного Конст<антина> Андр<евича> и скоро начну его ревновать» (ДК5: 248).
Назавтра вечером Кузмин пошел к Сомовым.
«Было страшно дорого быть так почти запросто перед вечером вместе. За обедом была сверху belle soeur [невестка] Сомова с мальчиком. После обеда мы сели на диван, переговариваясь и целуясь, покуда нежность не дошла до того, что К<онстантин> А<ндреевич> предложил мне пойти в мастерскую, захватив с собой подушку; жалко, что у нас не
После этого взрыва любовь пошла на спад, хотя еще бывали милые встречи. Но у Кузмина разгорелась любовь к Судейкину, а Сомова Нувель стал, по выражению Кузмина, «сводить» с неким Птичкой. Потом Сомов признался в своей влюбленности в Добужинского. Сомов жестко и зло говорил о Судейкине и советовал Кузмину изложить его оборвавшийся роман с Судейкиным в литературном произведении, что Кузмин и сделал.
Осенью 1906 г. у Нувеля появляется новый возлюбленный — Эдинька, которого он пристроил в театр статистом. В начале марта 1907 г. вся компания уединилась в ресторанном кабинете с Эдинькой. Кузмин записывает: «Ели pusatto и пили chianti, вели полуприличные разговоры, Эдинька совсем неграмотный (читатель помнит, что это означает. — Л. К.) и довольно глупый, но мне нравится. Сомов был кислый, absorbe [поглощеный], хотел спать, мы уехали раньше». Но назавтра Кузмин добавляет: «Вчера Эдинька оказался осведомленным, практическим и особенно согласным. Говорит, что я живу со студентом, и что Сомов любит минет» (ДК5: 328). Осведомленность оказалась шире, чем можно было предполагать.
Когда в 1907 г. Сомов писал свой знаменитый портрет Блока, Кузмин присутствовал и занимал обоих разговорами. Такова была предыстория портрета Кузмина. Она делает более понятным эротическую ауру, исходящую от этого портрета. Позже ее бы не было: очарование ушло. 31 декабря 1916 г., в преддверии нового, 1917 года, Сомов записывает в своем дневнике: «Днем у меня были Кузмин и Кожебаткин. Кузмин жалкий старичок, очень грязный и с совершенно черными ногтями, с седыми небритыми щеками. Мне было с ним скучно…».
У него были к этому времени новые привязанности.
5. Сомов и его Миф
В 1910 г. Сомов подрядился писать портрет жены богатого московского коллекционера Гиршмана и для этого стал ездить на серии сеансов в Москву, где останавливался у Гиршманов. С Генриеттой Леопольдовной подружился, она стала для него Геней, а ее муж — Володей. Портрет ее стал первым его большим, в рост, портретом. В 1915 году делал еще один портрет Генриетты (ее же, кстати, писал и Серов).
Портрет Н. С. Познякова.
К. А. Сомов. Этюд, 1910 г.
Пока жил в Москве, ходил по московским музеям, театрам и капустникам. Там познакомился с молодым танцовщиком-любителем Николаем Позняковым. Знакомство продолжил дома у Познякова. В январе 1910 г. записал в дневник: «Был вчера вече ром у Познякова, московского танцора. Сентиментальный, восторженный, неумный, но милый…». Николаю Степановичу был тогда 31 год. Для своего возраста он удивительно молодо выглядел, если судить по портретам работы Сомова. А сделал их Сомов не более не менее как пять в разных техниках. Видимо, сильно увлекся. Немудрено, Позняков, действительно, красивый малый: с пухлыми губами и пушком над ними, с густыми бровями вразлет и челкой, спадающей на лоб. Позже Позняков стал балетмейстером, потом подвизался как пианист и умер профессором консерватории по классу фортепиано в 1941 году. Но известен более всего как модель Сомова.
Подробности романа неизвестны, но он развертывался в 1911 г. в Петер бурге, где Позняков бывал наездами, и тогда рисование продолжалось. Как раз в это время племянник Сомова Женя Михайлов был отправлен к дяде из-за скарлатины брата, и, по его воспоминаниям, Сомов рисовал не только голову Познякова. Позняков «позировал
затем в тигровой или леопардовой шкуре во весь рост в балетной позе — это было очень живописное зрелище, в особенности когда он становился для позирования. Иногда он переходил из комнаты в комнату, делая балетные па» (КАС: 494). Продолжаться долго этот роман не мог, так как жили они в разных городах и менять место жительство не собирались.В сентябре 1910 г. у Сомова появилась в Петербурге другая модель, гораздо более молодая — 18-летний Мефодий Лукьянов. Для более плотного позирования Мефодий поселился у Сомовых, где он быстро стал своим и получил у художника и его близких (сестры, племянника) прозвище Миф, Мифа, иногда Мифетта. Продолговатое лицо с орлиным носом, масляные глаза и темно-каштановая шевелюра Мифа затем фигурируют на многих сомовских портретах. Февральскую революцию 1917 года встретили вместе, утром шли по улице, «держась за руку. Народ приветствовал полк моряков. Мы с этим полком шли рядом всю Морскую» (КАС: 174). В 1918 г. Сомов сделал маслом большой портрет Лукьянова («Мифин портрет»), очень домашнего — сидящего в пижаме и халате на диване. Портрет был приобретен музеем Александра III (Русский Музей). Вместе снимали дачу, вместе оказались в — миграции. В 1928 г. в Париже Мефодий устраивал выставку Сомова. Так они и жили вместе (Ротиков называет это образцовым браком) 22 года — до самой смерти Мефодия Георгиевича в Париже от туберкулеза.
Портрет М. Г. Лукьянова.
К. А. Сомов. 1918 г.
Заболел Миф весной 1931 г., и Новый 1932 год Сомов встретил у постели больного, который «стал очень тих и кроток и со мной очень нежен — от этого у меня разрывается сердце», — пишет Константин Андреевич сестре в Россию. — «После окончания моей дневной работы Мефодий просит меня всегда ему показывать, что я успел сделать. Вчера моя акварель ему так понравилась — день у него был грустный, мрачный, — что он стал над нею плакать. И у меня потекли слезы, так мне было его жаль и так мне стало за него грустно…».
В феврале Константин Андреевич сообщает сестре: «За эти тревожные дни я так много передумал о Мефодии, о том, что я часто был очень гадким, жестоким. Что все его вины — маленькие, ничего не значащие и что у меня просто придирчивый нрав. Что меня никто так не любил, как он». Но любезно добавляет: «Кроме, конечно, тебя». Еще через несколько дней: «Каждая минута моей жизни теперь мука — хотя я делаю все, что нужно, — ем, разговариваю с посетителями, даже работаю немного, — мысль о Мефодии и о предстоящей разлуке меня не покидает. Теперь я впитываю в себя его лицо, каждое его слово, зная, что скоро не увижу его больше». Мефодий захотел исповедоваться и причаститься, но боялся об этом сказать Константину, зная, что тот неверующий. Сомов просил не считать его за злого дурака, ведь он, конечно, согласен, раз Мефодию это даст облегчение. «Что у него, несчастного происходит в душе? Великий страх, отчаянье расставаться с жизнью?»
В марте в письме сестре сказано даже больше: «Вчера и третьего дня Мефодию было очень скверно, задыхался, мучился… Вчера, лежа на тюфяке, на полу у его постели, я пытался мысленно молиться — это я! вроде: Боже, если ты существуешь и печешься о людях, докажи, спаси мне Мефодия и я поверю в тебя! Но… это слабость моя! Разум, логика, видимость — все против существования бога милостивого и умолимого…».
Умирая, Лукьянов с умилением обводил напоследок глазами все вокруг и говорил: «Наша комната, наш китаец, наша Анюта, портрет прадеда…». Чей прадед — его ли, Сомовых ли, не все ли равно. Наше… Последние слова были (очень нежно): «Костя… до свиданья».
Пусть традиционные моралисты говорят что угодно о невозможности прочной любви у гомосексуалов, о временном сожительстве двух похотливых эгоистов, об их постоянной и неизбежной погоне за мимолетными удовольствиями, — то, что разыгрывалось более двух десятилетий между Сомовым и его Мифом и что трагически завершилось в Париже, — это была Любовь в полном и безусловном смысле этого слова, Любовь большая и беззаветная, Любовь взаимная. В Мифе Сомов обрел такую Любовь. Утешительно убедиться, что такая любовь — не миф, а реальность.