Другие барабаны
Шрифт:
— Я не признавался в убийстве Раубы! Я давал показания об убийстве датчанки. Но теперь вы знаете, что этого убийства не было, это просто спектакль, поставленный двумя проходимцами. Так что мои показания гроша ломаного не стоят.
— Этого убийства не было, зато другое было. Слушая ваши признания, мы были уверены, что речь идет о покойном Раубе. Вы же сами настаивали на том, что убитая была мужчиной. Я решил, что Хенриетта — это что-то вроде прозвища, у вашего брата это принято, не так ли?
— Вы что, думаете, я — педик?
— Я ничего о вас не думаю, — Пруэнса вертел в пальцах свою незажженную pitillo. — Я знаю, кто оплатил вашего адвоката.
Три трепаных тигра трапезничали треской, терзая три треснувшие тарелки, это я выучил в восьмом классе
У девочки были мягкое затененное лицо с близко посаженными яркими глазами, к таким лицам идут широкополые шляпы, я даже хотел подарить ей мамину, купленную в Паланге, но меня поймали с ней в коридоре, отобрали шляпу и наотмашь съездили ею по лицу. Мы с матерью часто обходились без слов, даже теперь, по прошествии двадцати с лишним лет, я вздрагиваю, когда кто-то машет рукой у меня перед глазами.
Иногда я думаю, что вырос таким дерганым потому, что много лет засыпал, натянув одеяло на голову. Меня бесили звуки из материнской спальни: ее беспрестанное хождение от стены к стене, скрип половиц под тяжестью ее тела, звяканье флаконов с духами — она душилась на ночь и даже заплетала короткую плоскую косу, за что, прочитав однажды книжку про эпоху маньчжурского господства, я прозвал ее угнетенный китаец.
Я предпочел бы засыпать под успокоительное журчание двух голосов, низкого и высокого, там, за стеной, я хотел бы слышать мужской кашель или храп, пусть даже гулкую настойчивую дрожь пружин, на это я бы не обиделся. Однажды я ночевал у Лютаса — у нас красили полы, и мать выставила меня из дому — и всю ночь слушал, как его отчим ругается с худой и красивой пани Рауба. Сначала жестянщик говорил свистящим шепотом, а потом долго бубнил, срываясь на плачущий крик, так что я даже обрадовался, когда стало тихо и пружины тяжело задрожали.
Утром Лютас косился на меня вопросительно, но я глаз не мог отвести от его матери, явившейся к столу в махровом халате, коротком, будто школьная форма. Волосы пани были закручены на бумажные бигуди, а шея вся сплошь зацелована — я чуть с ума не сошел, когда она села рядом со мной за стол и принялась намазывать хлеб маслом.
Я жевал бутерброды, стараясь не смотреть на пани Раубу, и думал о тетке, похожей на нее небрежностью и быстротой движений, о просвеченной утренним солнцем мочке теткиного уха и сережке, похожей на замороженную каплю лимонного сока. Еще я думал о своей матери, ни капли не похожей на пани Раубу, о матери, расхаживающей после душа в фиолетовом больничном халате, доставшемся ей от знакомой сестры-хозяйки. Я думал о бабушке Йоле, которая начисто забыла, что она красавица, боялась инсульта и то и дело показывала себе язык в зеркале, чтобы убедиться, что он не дрожит. И о том, что скоро они все умрут, и я останусь один.
Не обращай на мое нытье внимания, Хани, я весь день хочу курить и не нахожу себе места. Меня терзают три трепаных тигра сразу — тоска по фалалею, страх и вина, хотя, казалось бы, какая вина может грызть без вины виноватого?
У одного писателя я прочел о деревне, где всегда дует крепкий северный ветер, поэтому деревья и дома гнутся в одну сторону, так и стоят выгнутые. Так вот, эта деревня — вылитый литовский характер! В нас всегда дует северный ветер, литовцы обижаются тяжело, с треском, скрипят, как несмазанные ворота, сплевывают черную землю, и выгнуть их в другую сторону уже невозможно. Почему я сказал — в нас? Литовской крови во мне только четверть, остальное — водородо-кислородная смесь. Виленский классический ерш.
Когда я отправил Лютасу письмо с просьбой о помощи, это было второе письмо, первое я послал сразу же после его торопливого отъезда — коротко спросил, что делать с камерами, снять и отправить ему в Германию или оставить на месте? Я надеялся, что он скажет: оставляй, я приеду, и мы попробуем еще раз, но он не ответил.
После убийства Хенриетты я написал
второе письмо, оно получилось намного длиннее. Лютас, написал я, какого черта ты не отвечаешь? Тут такое происходит, что мне не до мелких афронтов, в дом вот-вот нагрянет полиция, я впутался в мерзкую историю и со дня на день жду обыска и ареста. У меня украли дядин пистолет, тот, что тебе нравился, с инкрустацией. Из него уже застрелили человека и могут застрелить еще кого-нибудь, а висеть это будет на мне, так сложились обстоятельства, потом объясню. Старик, мне страшно! Мне нужен практический человек, способный увидеть всю картину и сказать, как можно выкрутиться. Помнишь тот неисправный автомат на Немецкой улице, в который мы ходили слушать телефонные голоса? Так вот сейчас этот автомат у меня в голове! Там шелестит десяток голосов, нет, больше — и почти все незнакомые. Если ты согласен помочь, то приезжай в воскресенье в Эшторил, написал я в конце письма, мне нужно с тобой посоветоваться. Встретимся в десять вечера в кафе «Ди Маре», у меня встречаться не стоит, похоже, за домом уже следят. Расскажу все при встрече, почте я тоже не слишком доверяю. Кафе — на набережной, справа от волнореза.Про посоветоваться я просто так приписал, я и сам знал, что мне делать. Принести в зубах то, что велели, повилять хвостом и ждать, что ослабят поводок, а то и совсем отпустят. Мне просто хотелось увидеть Лютаса, ссора вышла нелепой, и нам пора было помириться. Я свернул самокрутку, поставит пластинку Генделя и стал слушать, как римский воин из «Сципиона» поет о благородстве своего полководца, и улыбался. Джа стоял за моей спиной босиком и гладил меня по затылку.
Del debellar la gloria E il bel piacer d’amor Sono del mio valor Pregi immortali.Если ты за границей, то все равно приезжай, приписал я в самом низу, что касается фильма, то я был неправ: можешь снимать что хочешь и с кем хочешь, мне все равно. Я с трудом попадал по клавишам — отвык от литовских букв, к тому же на клавиатуре лаптопа у меня не было диакритиков, а вставлять их было лень. Я представлял себе, как Лютас поморщится, увидев мою голую и босую латиницу, и улыбался. Потом я отправил письмо, перевернул пластинку и стал слушать ламенто плененной принцессы:
Un caro amante Gentil costante, mi diede Amor.Лютас не ответил и не позвонил.
Оставалось воскресенье, я надеялся, что он одумается, появится в «Ди Маре», сядет за мой столик как ни в чем не бывало, и мы поговорим. В тот вечер, с грехом пополам выбравшись из галереи, я дошел до набережной и просидел минут сорок в траттории у итальянца, глотая эспрессо один за другим и вздрагивая при каждом шорохе вращающейся двери. Бармен косился на меня со смутной улыбкой, протирая бокалы и подолгу проглядывая их на свет. Один раз он сделал мне знак, щелкнув себя по горлу и кивнув на стойку, заставленную портвейном, похожим на разбавленный кленовый сироп. Он думал, что я нервничаю из-за женщины, которая опаздывает или вовсе решила не приходить. А я все еще пытался отдышаться после хождения по карнизу, к тому же, свалившись на землю, я расцарапал руку каким-то мусорным стеклом и сидел за стойкой, натянув рукав свитера на пальцы и чувствуя, как он намокает понемногу.
Прождав Лютаса около часа, я заказал стопку водки, выплеснул ее на ссадину и ушел в недоумении: обида обидой, но я не так часто просил его о помощи, а вернее, еще ни разу не просил. Я шел на вокзал вдоль берега, подняв задубелый воротник, чувствуя себя преданным и при этом, как ни странно, испытывая облегчение. Мой друг оказался не на высоте, струсил и тем самым снял с меня часть вины, понимаешь, Хани?
В это время он был уже мертв и лежал в одной из каменных дырок Boca do Inferno, чертова рта, вернее, в мусорной сетке над каменной дыркой. Не будь этой сетки, его бы не скоро нашли, а может — и вовсе никогда. Представляю, как он лежал там, понемногу заполняясь дождевой водой, качаясь над зимним морем в гигантской колыбели из синей рабицы, с оберткой от чипсов и двумя апельсиновыми корками на лице.