Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции
Шрифт:
Там же. Стр. 754.
Мысль Пастернака может следовать за каждым его словом, и мы верим, что каждое его слово обеспечено, но иногда его вера в свои слова кажется слишком абсолютной – настолько, что одно слово бесповоротно перечеркивает предыдущее: или «покрываюсь стыдом», или «ВЫНУЖДЕННАЯ непроизводительность». Как стоять рядом этим утверждениям? Такое ощущение, будто он не очень себя утруждает подбором точных слов, говоря с родителями – с оставшимся только отцом, – он будто наговаривает им мантры, в надежде, что и они вчитываться не будут, подпоют. Домашние его – не люди слова. Простили, наверное, и «отца»: плохо, неискренне менять привычное обращение, при каких бы обстоятельствах ты ни адресовался к самым близким. Евгения Борисовича с трудом, но можно простить за «папочку» (его «Боря» и «Боричка» – вообще всего лишь вопрос
Реальная переписка у Пастернака только с Мариной Цветаевой – они пишут о том, о чем только они могут писать. Когда Пастернак пишет родителям – это смолоду взятый тон нескромного, обнажающегося и в этом уже неуважительного откровения перед родителями в переписке. Он должен писать о самых простых житейских делах, родители его не стоят творческих писем – это их не очень интересует, да и не должно по высшему закону интересовать, они не тот сборный «читатель», перед которым он обязан раскрываться полностью и игнорировать их частную, обыденную сторону.
С родителями все наоборот, он проигрывает перед ними темы и варьяции произведения несвойственного ему жанра – бытописательного романа. Письма Пастернака – они многочисленные и объемные, адресатов у него не так много, и тем хуже. Он начинает считать этот эпистолярий все более и более обязательным для себя, и исследователи радостно называют его переписку частью его творчества. Слишком реальной это на самом деле было частью – обязаловка одухотворенного бытописательства родителям вывела его на форму «Доктора Живаго», откуда лучше бы было убрать сюжеты, очевидно, казавшиеся ему такими ловкими, и всякие семейные его идеи. Его семья – не связанная никакими ни перед кем обязательствами чувственная и беспредельно возвышенная в самой чувственности страсть к Зинаиде Николаевне. И лямка с неудачными сыновьями. Семья ли это?
Семейные письма он пишет семье – папе, маме и сестрам. Все взбешены. Если бы он не был знаменит (они там знают это) и богат (он из беспредельно нищей страны отправляет им жену с сыном и грозится сам приехать – то один, то с новой женой, представляет это как радостные фантазии, будто загвоздка вся только в его решении, желании, расположении духа и пр.), – по крайней мере собственные фантазии он оплачивает сам и в расчетах очень щепетилен, – если бы не это, его тона выдержать они бы не смогли. «…за это время последнее у тебя (т.е. от тебя) было много писем, одно за другим и объемистых ко мне, нашим, Жене и т.д. … и каждый раз новые планы в связи с Женей и Жененком, а из опыта я знаю, что пока я терзаюсь на 10 страницах (довольно жестко и пренебрежительно сказано) <…> – в это время уже новый назрел план, противоположный предыдущему, сопровождающийся письменным оправданием, что напрасно я трачу живые соки души, это было лишь выражено как некое неосуществимое и само собой понятное, а может быть, плохо понятое вовсе и т.д.».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 322.
Отец пишет пародию на Бориса. Борису Леонидовичу 36 лет, его речи передразниваются. Отсылая восторженные письма note 9 , прилагает квитанции (он совершает небольшие банковские операции – поддерживает родственников и родственников родственников небольшими суммами в российских рублях, а за границей эти переводы возвращаются ему, накапливаясь, в валюте – те самые деньги, которые он, в ужасе перед возможностью оскорбить щепетильность Жени, называет «Жениным заработком»).
Note9
«Дорогой Федичка! <> я почти убежден, что к моим бесконечным письмам по 20 страниц ты должен относиться со справедливым предубежденьем человека, который из жизни шутки не делает и которому дорога каждая минута» (Там же. Стр. 319)
В Париж Пастернак ехал не в широком плаще Чайлд Гарольдом, движимый охотой к перемене мест. В Германии к 1935 году родители кое-что знали о Советах. Из Мюнхена в Берлин, первым классом, они могли бы приехать и сами. «Он телеграфировал родителям, что пробудет в Берлине целый день и сможет с ними увидеться, но они были в Мюнхене, и к нему приехала только его
сестра Жозефина с мужем».ПАСТЕРНАК Е.Б., ПАСТЕРНАК Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. Стр. 302.
Такси, дочь с зятем поддержали бы под руки – двенадцать лет разлуки. Они для всех – годы. Для отца с матерью, казалось бы, тоже…
После описываемых событий слабые здоровьем родители еще многое что предпринимали, например, собирались возвращаться в СССР: поездка туда – это не четыреста пятьдесят километров из Мюнхена в Берлин, да еще со всем скарбом, жизнью, картинами; сколько было предварительных переговоров, поездок – на встречу в тот же Берлин к Бухарину, например. Надо было четко договориться об условиях жизни в СССР (приглашали уже не в Россию), Леонид Осипович хлопочет «…о предоставлении квартиры и гонораре, при котором я не нуждался бы и мог бы работать, а также о возможности приезжать хоть раз в год повидать детей (Жоню и Лидка – с Борисом как-то удалось перетерпеть) („и художнику необходимо также „посещать Европы“, ведь?!“)».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 658. Написано все правильно – разве что последнее утверждение верно для художника в молодости, в учении, в конкуренции. А в том возрасте, когда уже даже до сына после двенадцатилетней разлуки не доехать, пожалуй, можно обойтись и без «Европ». Другое дело, что художник – да и всякий человек, как ни обидно это для художников – хочет чувствовать себя свободным, но Леонид Осипович насчет СССР не обольщался и свобод хотел хотя бы только для себя лично, для отдельно взятого художника.
«Им нравились оперные арии, тенора, кинозвезды их молодости; живопись, напротив, не волновала, в искусстве привлекало все „классическое“, решение кроссвордов доставляло удовольствие, мои литературные занятия озадачивали и огорчали. Думали, что я заблуждаюсь, моя судьба внушала им тревогу, но поддерживали меня насколько могли, потому что я был их ребенком. Впоследствии, когда мне удалось кое-что напечатать там и сям, они были польщены и временами даже гордились мной, но я знаю, что, окажись я обыкновенным графоманом и неудачником, их отношение ко мне было бы точно таким же. Они любили меня больше, чем себя, и, скорее всего, не поняли бы вовсе моего чувства вины перед ними. Главное – это хлеб на столе, опрятная одежда и хорошее здоровье. То были их синонимы любви, и они были лучше моих».
БРОДСКИЙ И. Полторы комнаты.
Представления Бродского о жизни, те, которые зиждились на детских, семейных, физически-родовых ощущениях, возможно, давали ему повод воспринимать участников – своих родителей – их авторами или соавторами. Что-то раннее непонятно откуда пришедшее, – может, что-то великое в его душе создавалось его родителями? Ведь «Следует ли отнестись к содержимому своего черепа как к тому, что осталось от них на земле? Возможно» (БРОДСКИЙ И. «Полторы комнаты»).
Было ли желание разделить свой гений на троих? Разве что при беглом просмотре отвергнутых вариантов: какие-то объективные достоинства у родителей были, он их называет – и идет дальше, проявляя свое сыновье теплое уважение не объективными – фальшивыми и натянутыми – достижениями, а просто своей любовью и неотделимостью от них. Думаю, вздохнул облегченно, что не надо делать стойку и зорко следить, не обидел ли кто отца, верно ли понял статус, не перепутал ли что, не упустил. А главное облегчение – свобода от сравнений. Думаю, он считал свой жребий удачнейшим: никто не придет к нему расправляться с ним, как он с Лидией Корнеевной Чуковской, едва их представили друг другу.
«"Ваш отец, Лидия Корнеевна, – сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, – ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтеннейший pere даже обозвал Бальмонта – Шельмонтом. Остроумие, доложу вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт – поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена – доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара". – „Очень может быть“, – сказала я. „Не „может быть“, а наверняка!“ – сказал Бродский. „Немне судить“, – сказала я. „Вот именно, – сказал Бродский. – Я повторяю: переводы реге'а вашего свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет“. – „Весьма вероятно“, – сказала я. „Наверняка“, – ответил Бродский. „Иосиф, – вмешалась Анна Андреевна, – вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?“»