Друзья Высоцкого
Шрифт:
Как черт из табакерки, выскочила у него эта идея безумного пари, как из переполненного кипящего ковша, полились обвинения на поднимающих головы сталинистов. Платонов стал для Карякина козырем в политическом споре.
Едва Юрий Федорович покинул трибуну, как к нему тут же кинулся старый знакомый Петя Якир (внук того самого знаменитого маршала, репрессированного в 30-е), сунул в руки какие-то бумаги: «Юра, мы тут написали протест против возрождения сталинизма. Ты только что об этом говорил. Подпиши». Еще не остывший после «драки» Карякин листочки взял, прочел, хмыкнул и сказал:
– Подписывать не буду. Во-первых, потому, что я сказал все, что хотел, а во-вторых, дал себе зарок чужих бумаг не подписывать, а писать самому.
– Ты что, трусишь? Боишься
– А я только что с баррикады. Но только сейчас я тебя понял. Ты меня хочешь взять «на слабо». И теперь я понимаю, как ты других берешь «на слабо». Ты же вылитый, типичный Нечаев. И прости, сейчас же могу тебе дать по морде только потому, что ты пережил и перестрадал куда больше моего. И рука у меня не поднимется. Но ты играешь роль провокатора…
– Отсидеться хочешь?
– Петь, не искушай, а то я тебе правда врежу…
Через день-другой Карякина вызвали в Московский горком партии. Он поупрямился, но все же пошел. Знающие люди подсказали: не пойдешь – хуже будет. На заседании бюро больше других неистовствовала секретарь по идеологии Людмила Шапошникова:
– Вы, товарищи, знаете, кто такой Карякин? Он – главный идеолог Театра на Таганке. Что он позволяет себе в публичных выступлениях?! Таких, как он, надо отправлять в Караганду. Пусть там поработает учителем!
Дать ей волю – и впрямь быть «главному идеологу Таганки» в той самой Караганде (по Галичу) или в Вологде (по Высоцкому), которая «вона где…». Да еще учителем (большего оскорбления интеллигенту партийный идеолог нанести не могла!). Но обошлось. Просто выперли Юрия Федоровича и из партии, и отовсюду, откуда могли, с ошеломительной оперативностью.
«26 мая я пришел с заседания бюро, – вспоминал Карякин, – поставил бутылку на стол и сообщил матери и отчиму (а он был мне роднее родного, потому что отца я почти не помнил), что выгнали меня из их партии. Мама пригорюнилась и вдруг дает мне завещание родного отца, которое хранила все эти годы, но не показывала мне, зная мой характер… Я не знал, что моего отца выгнали из партии и не успели расстрелять только потому, что он умер от чахотки в 1935 году…»
Но все же не посмели стереть Карякина в давно обещанную «лагерную пыль» – и время уже ушло, и еще одно останавливало «карающую руку» – все же он был одним из «них», работал в серьезном журнале, потом в самой «Правде», а что совершил такой кульбит, так с кем не бывает… Может, просто ошибся товарищ Карякин?.. Недопонял, не уразумел?
В общем, помиловали, через некоторое время даже в партии восстановили, уводя подальше от баррикад, от площади. Впрочем, на них горячий марксист себя и не видел. Для него куда важней было внутреннее мучительное противоборство с самим собой. С одной стороны, он сознавал, сколько же в большевистской партии засело всякой сволочи. Но с другой – ведь и прекрасных, искренних людей немало было! Родители для него были павлокорчагинцами. Правда, тут была заслуга не коммунистического воспитания, а традиции рода, семьи.
А вскоре приключился симптоматичный и курьезный одновременно эпизод. Зализывая раны, опальный публицист коротал летний вечерок в ресторане ЦДЛ, предаваясь печальным думам. Когда уже собирался отчаливать, официант неожиданно поставил перед ним бутылку: «Вот, Юрий Федорович, вам прислали с того стола». Посмотрел: сидят ребята незнакомые, не писательские, почтительно кивают. Карякин, соблюдая местные традиции, ответил им встречной бутылкой. Потом подсел.
«Юрий Федорович, – наперебой заговорили незнакомцы, – вы уж нас простите». – «А что такое?» – «Вы здорово выступали! Но у нас работа такая, мы должны всех писать на магнитофон…» – «Э, нет, ребята, ни хрена! Бутылкой не отделаетесь. Гоните пленку».
И представьте, изумлялся потом Карякин, они переписали ему на память его «платоновское» выступление… Вот тогда он почувствовал, насколько плохи дела у советской власти. Если уже стукачи способны просить прощения и даже пленку на память подарить… А кроме прочего, еще раз убедился, что магнитофон – это чудо техники ХХ века, и насколько прав был Высоцкий,
когда, отмахиваясь от назойливых вопросов, когда же будут опубликованы его стихи, говорил: «Чем становиться просителем и обивать пороги редакций, выслушивать пожелания, как переделать строчки, лучше сидеть и писать, а потом петь вам… А вы не думаете, что магнитофонные записи – это род литературы теперешней? Ведь если бы были магнитофоны при Александре Сергеевиче Пушкине, то некоторые его стихи были бы только на них».С приходом «золотого века магнитиздата» по Москве гуляла байка, будто бы шеф КГБ Андропов в кругу коллег как-то вздохнул о несбыточном: сотворить бы радиоприемник, который бы не ловил «вражьи голоса». Пересказывая Высоцкому замыслы «лубянского поэта», Карякин предложил провести всесоюзный конкурс среди изобретателей по созданию магнитофона, который бы не писал антисоветчину. А победителя ждала бы Ленинская премия.
Только бездушной технике было все равно что писать – «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» или «Мой друг уехал в Магадан». В общем, не состоялась голубая мечта Петруши Верховенского из «Бесов», чтоб «…и за каждым – шпион». Хотя, уверен, любая государственная идеология – будь то монархическая, коммунистическая или демократическая – подобную цель лелеет и всяческими способами преследует.
Окончательно добило неугомонного гуманитария Карякина очередное достижение технической мысли – новейшая копировальная аппаратура. «Первый ксерокс, мною увиденный, – вспоминал он, – привез из Югославии летом 68-го Тимур Аркадьевич Гайдар. Военный корреспондент «Правды», контр-адмирал и сын легендарного отца – лицо неприкосновенное, он мог провезти эту «адскую машину» через границу. Вскоре оккупировали Чехословакию, и он предложил Лену Карпинскому сочинить письмо протеста… Вот тогда-то мы с Леном оказались перед ксероксом Тимура, примерно как папуасы перед спичками или ружьем Миклухо-Маклая. Написали, отксерили, в итоге от этой затеи ничего не вышло. Но гэбэшники пронюхали, раза три забирались на мою дачу, где это все было спрятано, – и ничего не нашли. Моя аполитичная мама так умудрилась спрятать, что я до сих пор найти не могу…»
В общем, уберегли Карякина от «бесовщины» предостережения Федора Михайловича Достоевского. Он стал человеком домашним, абсолютно не публичным. Читал и перечитывал классика, но считал, что «не имел никакого права писать о Достоевском в целом, обо всем Достоевском. Это право завоевывается (да еще – завоевывается ли?) десятилетиями, а не годами. Урок из этого был такой: сначала сосредоточиться на каком-то одном произведении, а в нем – тоже на одной проблеме…»
Сам он не стыдился задаваться «детским» вопросом: «Можно ли вообще с одного раза (ну с двух, трех) постигнуть гениальное художественное произведение? Книгу? Картину? Симфонию?.. Перед тобой, скажем, 600 страниц гениальной книги. Прочитать их можно, не отрываясь, за день-два. А постичь? Постичь книгу, которая выстрадана жизнью, писалась годами, за каждую строчку которой, за слово каждое уплачено тем, что вообще не поддается никакому подсчету? Постичь за день-два самое таинственное, великое, пророческое явление природы – гений? Постичь его открытия, прозрения? Так не бывает. Так не может быть. Если бы так было, весь мир давным-давно был бы уже совсем другим и вся история шла бы иначе…»
Лишь к началу 70-х Юрий Карякин созрел и закончил наконец свое исследование «Самообман Раскольникова». Эту работу нельзя было отнести к сугубо литературоведческому жанру. Скорее, это были вольные размышления, откровенная исповедь человека, прозревшего в постижении «чужого опыта», нашей «ближней» истории и современной действительности. В качестве эпиграфа автор предпослал слова Достоевского: «Самопознание – это хромое наше место, наша потребность». Он пытался развеять ложный пафос тезиса: «Достоевский – наш современник», убеждая всех, что «нам еще нужно стать его современниками. Нам нужно еще дорасти до него. Достоевский, как и Гойя, чувствовал угрозу реальной смерти человечества. Они сами заболели этой мыслью о смерти, но тем не менее не потеряли последнюю надежду на спасение…»