Дуа за неверного
Шрифт:
Периодически мама брала меня и сестру с собой на работу, мы мирно играли в куклы с медсестрами и врачами. Запах хлорки казался нам привычным и почти домашним, хлоркой пахли стены, пол, люди, обитатели палат. Маленькая я думала, что пациенты живут в больницах, что это их дома: единожды заболев, они оказывались частью фасада, интерьерной деталью палаты, их руки сливались с медицинскими стойками для капельниц и вместе с ними плыли мимо больших прямоугольных окон. В детстве больница казалась большим аттракционом, металлические утки были похожи на странные зеркальца, гинекологические кресла – на троны, шкафы со стеклянными дверками хранили внутри какие-то коричневые бутылки и ватные шарики. Мне нравилось приходить к маме на работу – медсестры всегда давали нам конфеты и подкармливали гематогеном, женщины и мужчины в одинаковых синих формах и отутюженных белых халатах улыбались, увидев ребенка на посту медсестры, беззаботно играющего с обнаженной барби.
В конце девяностых – начале двухтысячных
Маме рекомендовали тубдиспансер, поскольку она сама заразилась туберкулезом. Среди медиков это был негласный закон: если заболел тубиком, иди в тубку. Мать отказалась и написала заявление на увольнение по собственному желанию, в доме еще долго пахло хлоркой, от ее слегка оранжевой кожи несло сладковатым запахом антибиотиков, похожим на запах подгнивших фруктов. После этого она просидела дома ровно двадцать лет, пока каким-то чудом не устроилась в детскую поликлинику.
После маминого увольнения и закрытия больницы я все равно приходила туда, поглядеть внутрь сквозь пустые оконные рамы, похожие на глазницы умирающего, на обитателей и обиталище. В смеркающемся свете чудилось большое тучное тело Захарова, болтающееся из стороны в сторону, тук-тук говорило оно мне, тук-тук говорило оно Богу, посмотри, Бог, как страшно жить детям твоим на земле.
Я подходила близко-близко к краю и кричала «ку-ку, есть кто-нибудь», дом затихал и темнел изнутри, как карамелизированный лук, он сгорал быстро и отдавал в воздух терпкий запах. Никто мне не отвечал, но стоило повернуться к зданию спиной, как он, негодяй, начинал говорить, шептал мне, сгорая в смертной агонии: всё равно ты угрюмца не развеселишь, ещё пуще растрогаешь лишь 8 .
Иногда рядом с опустошенной маткой больничной администрации можно было встретить бездомную Надю – ее знали все жители нашего района, она облюбовала квартал рядом с больницей и общагой, перемещаясь по нему, как по квадрату. Зимой пела песни на станции «Геологическая»: это была первая женщина-алкоголичка в моем мире, до этого я думала, что алкоголиками могут быть только мужчины. От нее всегда пахло смесью спирта и немытого тела, лицо, отекшее, как сломанная конечность, было похоже на обмороженный блин. Она с трудом открывала зажатые распухшими веками глаза, чтобы рассмотреть самого жалостливого из прохожих. Периодически люди пытались помочь, совали ей визитки шелтеров и клиник, но Надя с упорством продолжала следовать своим маршрутом. От общаги к заброшенной больнице, от больницы к станции метро – я волновалась, когда не видела ее, всякий раз выстраивая ее биографию по-разному, пыталась понять, как люди оказываются на улице, почему вливают прозрачные бутылки с горьким пойлом в свое бывшее детское горло? Иногда мы встречались глазами, мне было стыдно за свою благополучную чистую одежду, крепко сплетенные косички и чистое тело. И я, виновато опустив голову, шла домой.
8
Строчка из стихотворения Олега Дозморова «Вечереет. И синие тени легли».
Когда Серега появился, мы стали ходить в бывшую больницу вместе: одна я боялась, это место быстро облюбовали скинхеды. С Серегой мне не было страшно, ведь наполовину он был русский мальчик, а значит, не отпиздят.
Однажды в очередной раз, поболтав с больницей и встретив Надю во дворе, я пришла домой и поняла, что Сереги нет: нет его вещей, футбольного мяча, книг по истории, футболок. Он исчез так же стремительно, как когда-то появился, растворился, как неожиданный утренний туман. Его, как материнскую больницу, закрыли для нас: теперь мне оставалось только искать его, чтобы, найдя, подойти близко-близко к краю оконных рам, то есть глаз, и крикнуть ему «выходи!».
Он совсем не оставил никаких контактов, ни телефона, ни электронной почты. Только потом из долетающих до нас осколков сбивчивых разговоров родителей мы с сестрой узнали,
что он вернулся к своей матери. Ее выпустили из тюрьмы, она стала жить в своей маленькой комнате старого общежития и забрала его туда. Я никогда не видела эту комнату, но точно знала, что она меньше его комнаты у нас дома. Я с трудом могла представить, как они оба в нее вмещались: куда девались длинные тонкие ноги моего брата и худые синеватые руки его матери?По вечерам перед сном я сиротливо ждала его спасительного крещения и возвращения, терять оказалось гораздо сложнее, чем приобретать. Еще долго в гостиной виднелся контур его фигуры, слышался его смех, по привычке первым делом, вернувшись из школы, я просовывала голову в его комнату, чтобы сказать «Серега, привет». Слова распадались на слоги: се-ре-га, где последний слог почти всегда оказывался беззвучным осознанием пустующего пространства.
Единственный, с кем брат продолжал общаться, был отец. Возможно, он обижался на нас с сестрой за нашу более удачную судьбу, нам не приходилось делить маму и папу на разное пространство и время. С того дня, когда он ушел, все, что мы узнавали о нем, оказывалось обрывочным, неполноценным, в основном это были куски родительских диалогов. Родители почему-то не считали нужным, чтобы мы продолжали общение друг с другом, будто кровь можно смыть или спрятать, забыть или затереть, как старое пятно, мои родители так и не смогли понять, что кровь пахнет. Пахнет сквозь расстояние и время, сквозь пустоту и нагромождение, сквозь километры и мили, сквозь слова и сны, сквозь живых и мертвых, сквозь здания – она пахнет, и этот запах никогда не исчезает.
Дни менялись, растушевывая память. Мы с сестрой все так же делили одну маленькую комнату, и каждый вечер, предварительно поворчав, ложились спать: она на маленькое узкое кресло-кровать, а я на широкий диван, из-за чего сестра годами обижалась, что мне досталось место побольше. Однажды мы все не могли уснуть и окончательно проснулись от телефонного разговора и кипиша в коридоре: отец спешно одевался. Только спустя какое-то время я узнаю, что в эту ночь Сережу чуть не убили собутыльники матери. Все собрались в общежитии отпраздновать ее возвращение, пили, как и подобает, до последнего, наконец, двоим, самым пьяным, захотелось прилечь, они открыли дверь комнаты и увидели незнакомого парня. Поскольку практически никто не знал, что у их подруги есть взрослый сын, то ничего лучше, чем избить незнакомца бейсбольной битой, в голову не пришло. Ему пробили череп, после чего на нем осталась трещина, а он сам не пошел в армию, хотя и хотел. Хотел воевать, раз не смог играть.
V
Спустя несколько лет мы приехали на рынок купить всяких вещей для дома, мне нравилось ездить к отцу на работу. Во-первых, там его соседи по оптовой точке угощали и делали большую скидку, во-вторых, это было место, где неизбежно шла жизнь. Густая, разноцветная, многоязычная, как плотный ковер, где некогда случайные узоры сложились воедино.
Китайский язык сменял таджикский, таджикский плавно перетекал в узбекский, узбекский нежно опирался спиной об азербайджанский – все они, языки и их носители, были похожи на странную семью, собранную не из родства, а из необходимости. Темы менялись из года в год, но были и неизменные: почему арендная плата так повысилась, закроют ли рынок, а если закроют, то что с ними будет.
В железных контейнерах было слишком жарко летом и слишком холодно зимой: отец часто подзывал китаянку, чтобы купить чай или воду, но никогда ничего не ел. Брезговал, поскольку пару лет назад сильно отравился местным чебуреком и с тех пор не брал еду на рынке, ел только один раз в день – вечером.
Мы шли мимо большой стоянки, где фуры заводов чередовались с машинами местных торговцев. Было жарко, пахло выхлопными газами и китайской едой. По громкоговорителю женщина типичным рекламным голосом рассказывала о скидках на стройматериалы. Когда мы приближались к отцовскому магазину, железному квадрату с товаром, частично выставленным на улице и внутри, я подняла глаза на парня, поднимающего коробку с черенками, и поняла, что это Сережа.
Мы крепко обнялись и немного поболтали: оказалось, что теперь он работает у отца грузчиком, ясное дело, отец платил ему в два, а то и в три раза больше, чем полагалось. Жалел, чаще давал выходные, сам таскал самые тяжелые коробки – было видно, как он рад, что сын рядом. Брат возмужал, его детское, радостное лицо сменилось взрослым, суровым с морщинкой между глаз и складками около рта. Волосы были так же коротко подстрижены, как и всегда, чуть жирные и лоснящиеся от жары и пота. Уши чуть выпирали, как в детстве, выдавая в грузчике бывшего мальчика. Он был рад нас видеть, расспрашивал, как наши дела, как мы окончили школу, куда будем поступать. Мы были рады говорить друг с другом, но говорили не в глубину, словно скользили по поверхности жизни, слегка касаясь бугорков: беседа была обозначена пунктиром, как белым мелом вокруг пустоты. Стало очевидно, что былой чистой детской любознательности уже нет – она сменилась осознанием взросления, мы выросли, и оказалось, что мы очень разные люди, между нами стеклянная дверь, которая уже не открывается автоматически от приближения.