Дубовый дым
Шрифт:
Володя постоял в углу, внимательно рассматривая икону, слушая старуху, кивал головой и рассеянно говорил:
– Угу… Угу-угу…
За столом показал еще раз в красный угол:
– Этой иконе, бабушка, цены нет. Шестнадцатый век. Икона местная.
– Местная, местная, как же ей не местной-то быть!
– Нет, бабушка. Местная в том смысле, что делалась по месту, на иконостас. Она наверняка с той деревянной церкви, что разобрали в восемнадцатом веке. Сюжет, правда, не прослеживается, уж больно черна икона.
Он достал блокнот, взял ручку.
– А вы, бабушка, родом здешняя? Ваши, простите, как имя-фамилия?
– Спокон веку здешняя. Села Никольского Шатовской волости. С третьего года. А имя – Мария Николаевна Гусева, это по мужу, а по родителю я – Бихтеева…
Уходя, уже
– Ей, бабушка, в музее место. – И вышел. Гусиха перекрестила его в спину, прибираясь на столе, замерла, глядя в глубь черной доски, тихо сказала:
– И не в музее ей место, а в церкве. – Она вздохнула. – А даст Бог, может, и сделаем церковь-то.
Мысль эта не оставила Гусиху. Поговорив с Варварой, стали они потихоньку вечером по праздникам заходить в церковь, ставили иконки на камень, молились, читая по памяти молитвы, какие помнили. Боялись, что, может, грех совершают, молясь в оскверненном храме и прося за это в молитвах прощения.
Разговор со священником в соборе не прошел бесследно. Спустя несколько лет приехал на машине молодой священник, с мягкой вьющейся бородкой. Собрал стариков, кто остался еще в селе, и сказал, что он, отец Владимир, через неделю приедет освятить для службы храм, что его благословили окормлять Никольскую церковь и что на первое время нужно заколотить окна, закрыть двери, чтобы в храм никто не лазил.
На первую службу пришли, как на праздник. Гусиха принесла храмовые иконы, которые долго хранила, не мечтая увидеть их на месте. На собранные с пенсий крохи сделали и поставили на храме крест, забили окна и двери. Медленно поднимались стропила, решетилась крыша. Медленно, очень медленно, несмотря на то что уставший на семи окормляемых им приходах с такими же полуразрушенными храмами, отец Владимир по нескольку раз в неделю заезжал в Никольское и, словно прораб, разговаривал с рабочими, доставал и привозил доски, гвозди и подтоварник, искал железо на крышу.
В один из теплых сентябрьских дней, копая на огороде картошку и потихоньку снося ее по полведра к подвалу, Гусиха заметила, сначала на выгоне, а потом за огородами, людей с какими-то приборами. Отложив дело, она понаблюдала, как мужчина расставлял возле церкви треногу, смотрел в установленный на ней прибор, щелкал пальцами и махал руками другому мужику с длинной раскрашенной рейкой, затем подошла к нему и, когда он оторвался от прибора, чтобы записать что-то в блокнот, спросила:
– Вы не церковь мерите? Ее уж мерили. Лет пять, студенты. А вы уж, я вижу, не студенты.
– Нет-нет, мать, – торопливо ответил мужик с треногой. – Съемку делаем. Газ будет у вас, стройка.
– Какая стройка?
– Да вот тут, наверное, на выгоне, раз снимаем… – И крикнул, махнув рукой напарнику: – Серега, давай к левому углу!
Гусиха всполошилась, побежала к Варваре.
– Вишь, ходют! Сымают, говорят.
– Ну и что, пусть ходют, жалко, что ли, может, для церкви чего сымают.
– Коли б для церкви, а то, слышь, чего удумали: строить, говорят, на выгоне будут.
– Ой господи, кто ж догадался выгон застраивать?
– А ты помнишь, в восемьдесят втором либо в восемьдесят третьем приезжали так-то сымать, у меня ночевали. Планов и тада много нагородили, выгон чтобы застроить. Зачем он вам, говорят, у вас и коровы перевелись, чтоб на выгоне пасти, и гусей, щитай, тоже. Мы, говорят, село ваше подымать будем, чтоб жить в нем удобно было, как в городе, землю нарежем по шесть соток, пусть земля не пустует.
– Ага, они нарежут!.. Умники…
– Я им тогда говорю: я хоть и темная и планов ваших не понимаю ни грама, а вот я вам чего скажу. И говорю им: вот ты, мил человек, где рос-то, в деревне ай в городе? В городе, говорит, и учился на это пять лет, все нормы нужные знаю. Нормы, говорю, может, ты и знаешь, а жизни ничуть. Он, было, обиделся. Погоди, говорю, обижаться, я скажу, как знаю, а там хоть обижайся, хоть как хочешь. Вот смотри, говорю, в окошко. Чего видишь? Чего, говорит, вижу: ну, траву, говорит, пруд, дома на той стороне, церковь вижу, холм вон там, за деревней, лес на нем. Вот, говорю, правильно. Для того так-то со старины поставлено, чтоб глазу вольно было.
Во-он я куда гляжу, до самого лесу, и ни во что глаз не упирается. Я вот сижу у окошка, кудель пряду, глаз пристынет близко смотреть. Я его в окошке-то и отогрею, глядя на лесок. Коза опять же у меня перед домом вольно пасется, нынче здесь, завтра – подальше. «Улица» – ведь это «улица». А то перед лицом забор стоять будет или дом, глаз мой кругом утыкаться будет, а козу или гусей на дороге рази напасешь.– Тах-та, тах-та ты его…
– Ну, говорит, если я про одни только взгляды думать буду! Постой, говорю, не все еще сказала, что хотела. Вот, пускай вы нарезали по шесть соток.
– А чего хоть по шесть-то, ни картошку посадить, ни сад?
– Вот и я ему то же. Он говорит: норма. Какая ж, говорю, это в деревне норма, когда мы картошки одной самое меньшее три мешка сажаем, а кто и по восемь мешков. Смо-о-трит, не верит. Не веришь? Ты где картошку берешь, говорю. Он: в магазине, а когда на базаре покупаю. Так ты, говорю, по себе и судишь. А мы что, с земли-то с нашей тоже на базар поедем? А кто же тогда картошку ростить будет, а? Мнется, гляжу. Я вот, говорю, выйду на крылечко, ай в окошко гляну – вот она, церковь-то. И каждый со своего крылечка церковь видит. А поставь перед домом такой же дом, он все и закроет. А потом, как же у этих хозяев, которым эти сотки нарежут, огороды в пруд заборами глядеть будут? Ни себе, ни людям. Ты прикинь-то, пруд заборами окруженный; малый-то ты неглупый, вижу. Ну, говорит, бабка, положила ты меня на обе лопатки. Кругом права. Сам смеется.
– Ну и чего?
– Да чего, на большаку тогда два этих дома построили, новые которые и все, духу не хватило. Деревню хоть не испортили. А эти теперь опять, видно, плантуют. Чего они там наплантуют?
Город рос, жирел. И текла в нем неведомая, непонятная чужая Гусихе жизнь, и стала эта жизнь постепенно проявляться в Никольском.
Съемку, действительно, делали не зря. Приезжали какие-то люди на богатых машинах. Гусихе видно было, как махали они руками возле церкви. С ними районные начальники, сельсоветские, кивали больше головой. Медленно, важно подходили «сытые», как называла их Гусиха к дачникам, вели сквозь зубы разговоры, водя вокруг руками. И стали с того времени эти спокойные, тихие дачники исчезать, а на их месте изредка появлялись другие люди, не жившие в домах, а лишь ходившие, что-то прикидывавшие. Деревенским стало ясно: деревню скупают. А самое невероятное, что говорили, будто купили и землю под выгоном возле церкви. Приезжал и отец Владимир, так же служил в церкви, так до конца и не покрытой, и вместе с ним появлялись эти сытые, стоявшие со свечками в храме и молившиеся как-то гордо, как думала Гусиха, скромно стоявшая вместе с Варварой всегда сзади них.
Зимой нагнали техники и в два дня сломали целый порядок домов, затем стали размечать выгон и копать. Гусиха с Варварой тихо сидели вечерами в доме и глядели на все происходящее с каким-то страхом. Словно и на улицу им выходить было нельзя. Обе жили еще страхом от того, как приходили к ним раза по три люди, предлагая им продать дома. Других уговорили, выторговали за большие, как рассказывали, деньги, увозили их со скарбом на больших машинах: кого в район, кого к детям, которые радовались большим деньгам, кого, говорят, аж в Москву. Так, к зиме весь порядок Верхнего Никольского был скуплен. Оставались только Гусиха с Варварой. Варвару уже уговаривали не только новые люди, но и сын ее, Толька, часто приезжавший к ней на выходные. Гусихе казалось, что наваливается на нее сила грузная, страшная оттого, что непонятная.
Правда, на удивление скоро обставили церковь лесами и в неделю крашенный, недавно поставленный на собранные гроши, крест, заменили на новый, золоченый. Старухи только удивлялись, как быстро заблестел новым крестом и верх колокольни, застучали внутри церкви молотки; выгадав теплые погожие дни, скоро покрасили свежей яркой краской верхние ярусы храма. А рядом скоро, словно тыквы на огороде, росли, закрывая от деревни церковь, двух-трехэтажные дома, неожиданно быстро проявлявшие лоск: чужой, заморский и какой-то неживой. Верхнее Никольское полностью огородили сеткой-забором, поставили на въезде охрану, и старухи без нужды не выходили теперь на другой край деревни и в лес.