Духовидец (Из воспоминаний графа фон О***)
Шрифт:
Майор побледнел; потом лицо стало пепельно-серым. Выхватил саблю из ножен. Голос сорвался на хрип:
— Я лгу? Никто, никогда мне такого не говорил, никто не смеет сказать, в том числе и вы, принц! Говорите, лгу? А вы?! Говорите, никогда ее не видели, не знаете, как она выглядит, а ее портрет висит в вашей спальне! — он ядовито засмеялся и показал тяжелой кавалерийской саблей на картину. — Пусть граф рассудит, кто из нас лжет! Вы, принц, или я?!
Принц надорванно, отчаянно закричал и рухнул на кровать. Граф взял майора за руку.
— Идемте, умоляю, ради Христа, идемте. Вы не знаете, что вы наделали.
Он чуть ли не силой увел майора в свою комнату и кое-как объяснил ситуацию. Потом поспешил обратно к принцу.
Устроил
Через некоторое время начал приходить в себя.
— Дайте мне подумать, — медленно произнес он. — Дайте подумать…
Остен сел в кресло напротив и молча наблюдал.
Принц приподнял голову, прижал ладонь к лицу. Казалось, он физически принуждал себя поверить в катастрофическую истину.
Его губы раскрылись. Он говорил. Обращался к графу Остену. Или, вернее, думал вслух, отчужденный от всего.
Голос звучал монотонно и сухо, словно у тяжело больного.
— Вероника — наследная принцесса. Вероника — Элизабет. Кто была Элизабет? Княжна. Сирота… И мой кузен любил ее… она его нет… Да, так и было… она его отвергла.
Голос стал немного громче. Фразы складывались мучительно.
— Она поехала… на курорт… со своей… теткой. Встретила там авантюриста. Кого?
И вдруг пронзительно закричал:
— Его! Его! Это был он! Он подмигнул и она — его мэтресса. И он ее бросил!
Вновь заговорил тихо. Голос словно отыскивал воспоминания.
— Что сообщил священник? Она — его духовная дочь. И он отдал ее моему кузену, она питала к нему отвращение. И все-таки родила… ребенка! Больного, как его отец. Сбежала, когда онвернулся. Сбежала с ним… Что он рассказал? «Ее следует любить, как любят картину! Судьба роняет каплю яда в чашечки самых дивных цветов. Горе бедным пчелкам, вкусившим от такого нектара!» Судьба? Это сделал мой кузен. В его объятиях заразилась она самой ужасной болезнью, какую только знало человечество. Потому онк ней и не прикасался более. Потому и любил… глазами… Но по-прежнему… егокреатура, егораба… Был любовником, стал… братом… Она живет, посвященная смерти, только ради его капризов. Не женщина более… только дух, божественный образ, наслаждение глаз! Я любил… тень, в которую еговоля вдохнула фальшивую жизнь. Дух видел я… дух любил…
Слова постепенно замирали, губы еле шевелились. Он разрыдался жестоко, спазматически.
Граф Остен подошел к нему и положил руку на плечо.
— Принц, бедный, дорогой друг, будьте мужчиной. Сейчас не время предаваться скорби. Слишком высока ставка в игре. Принц, принц, вставайте! Нельзя терять ни минуты, время действовать.
Эти слова, казалось, вернули принцу всю его энергию. Он резко вскочил и расправил плечи.
— Слушайте мои приказания, граф Остен, — сказал он твердо. — Срочно пошлите гонца на гессенскую границу. Пусть сообщит: войска мне больше не нужны. Пусть курьер немедленно скачет в Дармштадт — там сейчас английский посол. Остальное поручаю вам, граф. Передайте всем нашим союзникам: принц Александр решил отказаться от заманчивой авантюры!
— Надеюсь, это шутка, принц! — воскликнул Остен.
— Я абсолютно серьезен. Вы будете исполнять, граф, или хотите, чтобы я сам бегал по всему замку?
— Повинуюсь.
Граф Остен наклонил голову и пошел к выходу.
Принц крикнул вслед:
— Зачем мне корона, если нет самой драгоценной жемчужины для ее украшения?!
Граф Остен тотчас приступил к делу: снарядил курьеров, направил во все стороны срочные депеши. Было уже за полночь, когда все устроив, он решил вновь навестить принца.
Выйдя из комнаты, наткнулся на бегущего к нему негритенка. Малыш передал письмо и, не дожидаясь ответа, устремился прочь. Письмо
было от принца. Подумав, что надо вручить сообщение какому-нибудь послу, Остен вскрыл конверт, достал короткую записку и прочел:«Кто отдал жизнь недостойной, тому ничего не стоит забыть клятву».
Граф Остен хорошо знал этот стиль; с глубоким вздохом положил письмо в карман и отправился к принцу.
Принц сидел на кровати, неподвижно глядя в пространство, с пистолетом в руке…
Здесь обрывается рукопись доктора Жан-Батиста Кублюма, по крайней мере, часть, содержащая историю принца Александра. На следующих листах доктор Кублюм прокомментировал мысли принца с позиций несгибаемого ученика Руссо. Его этические постулаты оказались на высоте лозунгов французской революции. После философических излияний в манускрипте осталось только три слова: «Граф Остен вошел…»
Кандидат филологии Эвальд Реке поначалу порывался самостоятельно закончить историю принца. Однако финал как-то не клеился, и он перестал ломать голову над подобной чепухой. История и без того получилась длинной. Он утешился надеждой, что лет эдак через сто какому-нибудь счастливцу удастся отыскать недостающие бумаги графа фон Остена-Закена или хотя бы продолжение кублюмовских записей и завершить повествование.
Кандидат филологии Эвальд Реке, к великой радости любимых родителей, сдал экзамен на основе работы Штраубинга. Поразмыслив, он не стал прилагать кублюмовскую рукопись к своей диссертации, а предпочел продать ее составителю. С этими деньгами уехал в Сопот.
И напрасно. Расплата за грехи не заставила себя ждать.
Венеция, 1921
Послесловие Ганса Гейнца Эверса
Когда из-за чьей-то нескромности стало известно, что я подумываю закончить фрагмент Шиллера «Духовидец», ветер возмущения прошелестел по немецкой прессе. «Берлинер Тагеблатт», извещенный первым, негодующе изрек: «Теперь наконец известно, кто замахнулся на святая святых Веймара». Справа, слева, с центра на меня зашипели хором: единственный раз в жизни я встретился с таким единодушием всех партий. Консервативно-антисемитская газета назвала меня «извращенным еврейчиком, страдающим патологической рекламоманией»; независимо-социалистический еженедельник проворчал насчет «порнографического импотента, который только и умеет ловить капли чернил с чужих перьев»; одна центральная газета предположила, что речь идет, видимо, «о детской попытке бесталанного бахвала восстановить публику против иезуитов».
Вдохновители общественного мнения в немецких землях объявили меня преступником, хотя ни один из господ судей не прочел ни строчки из инкримированного мне постыдного произведения.
Что я сделал особенного? Плохо ли, хорошо ли завершил незаконченный роман. Это случалось сотню раз, и никому не приходило в голову отнестись к такому опыту предосудительно. Работу ругали или хвалили, но никто не оскорблял писателя только потому, что он взялся за нее.
Откуда подобное возмущение именно против меня? Честно скажу, не знаю! Спрашивал у многих журналистов — они тоже не знают. Только один старый ландскнехт, обладатель шести псевдонимов, продающий свое остроумие каждому, кто заплатит, дал мне более или менее удовлетворительный ответ:
«Наша пресса отравлена мазохизмом, как и наш народ. Мы стремимся любой ценой причинить себе боль, опьяняемся, рассекая себя на куски! Чем ниже ползаем, чем недостойней себя ведем, тем нам приятней, — мы просто выпрашиваем пинок. Оплевываем все хорошее, нами созданное, воспеваем любую заграничную дрянь — это у нас называется „чувствовать космополитически“. Вы живете космополитом, но часто защищаете собственный народ — это считается в наше время антигерманской позицией. К тому же вы имеете успех, — кто же вам такое простит? Пресса совершенно права: ценность, подлинность, значительность надо забросать грязью!»