Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однажды выяснилось, что это не была настоящая река. Мы с дедушкой переплыли в лодке на другой берег и зашли в ивняк. Земля была подмокшая, а нагретая вода стояла в неподвижных лужах. Ивы загораживали мне обзор, но дедушке доставали только до плеч, так что он вел прямо и уверенно. Время от времени он лишь поглядывал назад, чтобы проверить, не провалился ли я в какую-нибудь илистую яму. Голенища его резиновых сапог ударялись друг о друга тихими шлепками. На голубой рубахе темнели горячие пятна пота. Мой взгляд дотягивался лишь на высоту потрескавшегося коричневого ремня на его брюках. А потом я увидел блестящее зеркало воды, и это была самая большая беспредельность в моей короткой жизни. Меня ослепила огромность серебряной глади. Я стоял на берегу, как над пропастью. В воздушном вакууме носились птицы. Смотря на них, я чувствовал головокружение. Небо отодвинулось в невидимую высь. Я не мог его увидеть. Так выглядела настоящая река. Та, к которой я до сих пор приходил, была лишь узким рукавом, отделенным от основного русла плоским ивовым островком. Она текла несколько километров сама по себе, а потом ее вновь захватывало настоящее течение. Это называлось «Разрыв», «ходить на Разрыв». Она никогда так не блестела. Она влачила свои воды зеленовато

и лениво. Настоящая река была живой, сверкающей и пламенеющей, хотя ее огромность вообще-то не позволяла разглядеть, движется ли она, потому что дрожащую границу между водой и пространством удавалось установить только в воображении. Дедушка вытянул перед собой руку и сказал, что там его крестили. Но я не видел ничего, ничего, кроме вибрирующего света. Место, на которое он показывал, нигде не начиналось и нигде не заканчивалось. Его заполняло разреженное сияние. Я подумал, что дедушка имеет в виду небо или что-то в этом роде, и, собственно говоря даже не удивился, ведь тот, кто верховодит молящимися женщинами и прославляет вещи необыкновенные, не может быть обычным человеком. Я пробовал следить за его рукой, но он не был удовлетворен и глядел недоверчиво. И все допытывался, вижу ли я. Поддакивал я, видно, не слишком убедительно, потому что он наконец крикнул: «Да не там, а там! Там!» — но уже через минуту постиг мою беспомощность. Грубовато притянул меня к себе и взял на руки. Только тогда я увидел далекую, узкую полоску суши. Я блуждал взглядом вдоль синеватой линии, чтобы в конце концов наткнуться на острый, похожий на очиненный карандаш контур костельной башни. Она едва приподнималась, не отличаясь цветом от расплывчатой полоски горизонта. «Там?» — спросил я. «Там, — ответил он. — Там я принял святое крещение», — прибавил он веско. После долгой паузы, словно желая вознаградить меня, сделать для меня что-то особенное, он прибавил почти весело: «Меня привезли на лодке».

Я долго не мог освободиться от этого образа: двое незнакомых людей садятся в лодку. Они одеты бедно и празднично. На мужчине темный нескладный пиджак и белая застегнутая под горло рубашка. Пахнет нафталином. Женщина одета в скромное платье цвета фотографической сепии. На голове у нее платок. В руках она держит сверток. Лодка раскачивается. Женщина испугана. Мужчина успокаивает ее и велит сесть на низенькую лавочку. Сам же берет длинное узкое весло с обитым жестью концом и отталкивается от берега. Оба они босые. Башмаки покоятся на скамейке возле женщины. Лодка протекает. Возможно, мужчина снял пиджак. Жарко. Солнце в самом зените. Их берег вскоре становится таким же далеким, как и тот, к которому они плывут. На середине поймы они становятся почти невидимыми. Женщина боится все больше, потому что никогда еще так далеко не удалялась от всего мира. К тому же она боится за двоих. Мужчина знает о ее страхе, но на этот раз отдает себе отчет, что не может ее выбранить, поэтому повторяет только, что уже близко. Сам он тоже испытывает страх, которого раньше не ведал. Он наклоняется совсем низко и погружает весло по самый конец рукоятки, но все равно теряет равновесие и вынужден грести узким, приспособленным для мелководья пером. В эти длинные, как вечность, минуты они так одиноки, как не были еще никогда и, наверное, никогда не будут. Он стоит сзади и видит только ее спину и согбенные плечи. У нее нет смелости ни пошевельнуться, ни обернуться. Она беззвучно шевелит губами. Лодка оказывается в центре течения, пространство вокруг них замирает, и они убеждены, что не доплывут никогда, хотя на белой рубашке мужчины выступают темные пятна. И когда наконец нос лодки утыкается в камыши, они не могут в это поверить. На обратном пути они на один страх спокойнее. Ребенок теперь крещеный, угроза уменьшилась. Солнце скатилось на запад, и с левой стороны их сопровождает тень.

Когда мы пересекали остров на обратном пути, я спросил дедушку, зачем они плыли через реку, если костел был на той же стороне. Правда, в десяти километрах, но стоял он на земле и к нему вела обычная дорога. «Не знаю, — ответил он. — Может, у них тогда не было лошади, а по воде ближе. Тогда умирало много детей, и люди боялись. Нужно было торопиться».

«Разрыв» мы одолели за несколько минут. Он стал очень маленьким. Едва мы оттолкнулись, как были уже на другой стороне. На берегу собрались коровы со всей деревни. Некоторые пили, по колено в воде. Помимо запахов тины, рыбы и ивняка был еще один запах у этой полумертвой воды: коровы — от них пахло молоком, теплой шерстью и зеленоватым дерьмом. Они стояли на мелководье с поднятыми хвостами и выпускали редкие, шлепающие струи. За ними присматривал старый дед. Его называли «пастуш». Ел он по очереди в каждом доме на деревне. Получал ли деньги — не знаю. Похоже, они были ему не нужны. К тому же его престранная обтрепанная одежда, кажется, не имела карманов. У него был посох и плащ с капюшоном, который он не снимал даже в самую сильную жару. На рассвете он собирал со дворов скотину, а вечером приводил ее. Гнал стадо через деревню, и каждая корова безошибочно находила свой загон. Достаточно было оставить открытой калитку. Так же и утром, никем не подгоняемые, они присоединялись к процессии, перекликаясь мычанием. Этакий медленный живой маятник. Он приходил в движение два раза в день, то в одну, то в другую сторону вдоль плетней, отмеряя деревенское время. Часовой механизм из мяса, крови и костей, ленивый, вытянутый на большое расстояние, от него нельзя было спрятаться. Бой и тиканье часов на тумбочке в темной комнате никого не занимали, хотя дедушка ежедневно заводил часы специальным ключом. Возможно, он воспринимал их как еще один предмет инвентаря, который требовал пунктуального ритуала, а вызваниваемое ими время не имело ничего общего со временем реальным, то было всего лишь баловство, фанаберия и забава, как радио «Пионер», передающее из столицы популярные песенки Стэни Козловской.

Когда мы высадились из лодки, дедушка среди нескольких десятков коров нашел свою. Подошел, осмотрел ее и сказал что-то, чего я не понял. А на «пастуша» даже не взглянул.

Теперь же в предвечернем апрельском Жмигруде я был взрослый и мог делать все, что захочется. Я пошел на площадь возле почты. Она была пуста. Торговцы уехали. Забрали свои конструкции, на которых развешивали разноцветные электростатические творения. Когда дул ветер, между блузками и рубашками с треском проскакивали искры. Блестящие цветные оболочки наполнялись воздухом, а женщины прикасались к этим фантомам, прихватывали ткань двумя

пальцами, потирали ее со вкусом, знанием дела и восхищением, представляя свое собственное тело на месте этой шевелящейся нежной пустоты. Зелень, пурпур, лазурь, золотые пуговки, складочки, рюшечки, брошки из пластика, цепочки, красный лак, хрупкие пластинки застежек, туфли с узкими носами и каблучками тонкими, как острие зонтика, пенистые жабо, флора и фауна аппликаций, стекловидные крапинки блесток, полимерный блеск ящеричной лайкры и энтомологическая прозрачность буфастых нейлонов с пирогенными кружевами, звезды, далекие земли, печальные планетарии, люциферическая фикция фильдекоса, луноподобные клипсы, солярные притязания пряжек, змеиная кожа и другие фантастические цацки.

Все это напоминало мне литанию моего дедушки. Когда он преклонял колени среди гофрированных цветов, тело его освобождалось от пытки безостановочного движения, чудесные образы растворяли его и мысль обращала плоть в сияние, а «дом златой» замыкал деда в своих стенах и уносил во внедеревенское, внеземное пространство, где действительность оказывалась преображенной, где преображенной оказывалась мука обыденности и преображенными оказывались даже членство в добровольной пожарной команде и должность старосты. Не исключено, что он витал там со всей деревней, имуществом, лоскутком сосновой рощи, со своими «ебучими сынами», как называл он моих дядьев, и всем остальным миром, с пожарным депо, бывшим дворцом помещика, возможно даже «Парижская коммуна» тоже удостоилась этой милости, поскольку ведь материя неделима, и если уж ты сказал «а», то не можешь повернуться задом к «б».

В общем, стоя в Жмигруде и представляя себе утреннюю торговлю шмотками, я видел своего дедушку, смакующего очередные апострофы молитвы так же, как женщины смаковали сегодня на этой маленькой площади перед почтой чудеса модного искусства, в которые были заколдованы их сны об отдохновении, о внезапной перемене судьбы, о чуде света, чистоты и блеска, которое вылечит, вознесет, успокоит их грустные тела, замкнутые в круговом безнадежном блуждании между разного рода действиями, между началом одного и концом следующего — концом, которого не видно.

Под номером два на Рынке в Дукле есть магазинчик, «шварц-мыдло-повидло» [26] , с витриной размером с кассовое окошко на маленькой станции. Травяной шампунь, зеленые гребешки, жидкость для мытья посуды «Людвиг», масло для загара, льняные кухонные полотенца, розовые губки, проволочные заколки для волос, ажурная корзинка из золотой пластмассы, бледно-голубой фаянсовый заяц с коробом на спине, в который насыпают сахар, и три обтрепанных рулона туалетной бумаги, сложенные пирамидкой. К этому нет никакой вывески, и вещи являются тем, чем они являются. Выгорают под солнцем, потому что окно на юг. Стареют, потому что редко кто сюда заходит. Люди предпочитают заглядывать в магазины, а не в места, напоминающие их собственный дом.

26

«Шварц-мыдло-повидло» — прижившееся в обиходной речи название маленьких пунктов продажи дешевых хозяйственных товаров. В частности, крема для обуви, мыла и т. д.

Это было уже летом. Я стоял и смотрел на эту более чем странную экспозицию, а моя тень сгибалась пополам на тротуаре и стене. Банальные предметы за стеклом внезапно обрели значение, о котором всегда мечтали сюрреалисты. В результате отсутствия вывески и вообще какой-либо надписи будничность окончательно их осиротила. Они были карикатурны и трагичны. Мне не хватило смелости войти вовнутрь и посмотреть в глаза владельцу этого героического бизнеса. Мир в этом месте словно прекратил свое развитие, застыл, чтобы показать, что такое остановленная переменчивость, что такое жестокость настоящего, распятая между завтрашними желаниями и вчерашними возможностями. Это было как макияж шестидесятилетней женщины, или матч ветеранов, или побитый драндулет, который гордится тем, что едет самостоятельно, не зная, что его направляют на свалку металлолома.

И когда я стоял так спиной к солнцу, мне вспомнился наш пес Негр, который, когда уже ослеп и оглох и с трудом узнавал нас, в один прекрасный день исчез, пропал и, хотя мы искали его много дней, так и не нашелся, будто хотел оставить нам надежду, что он просто ушел, как десять с лишним лет назад самым обыкновенным образом приблудился. И я подумал, что если бы звери выдумали религию, то почитали бы они чистое пространство — точно так же, как наше безумие постоянно вращается вокруг времени.

Ну в общем, было уже лето и опять Дукля, но на этот раз я добрался к ней с юга. За нами остался словацкий Спиш. Мы пробыли там два дня. Синий зной слегка блекнул в долинах, но, когда шоссе взбиралось выше, на широкие и вытянутые в длину хребты, где не было никакого прикрытия, он вновь обретал свою стеклянистую структуру, и где-то там, вдали видны были пригорок за пригорком, струящиеся золотыми хлебами, с красными жучками далеких комбайнов, как в коллективистском краю изобилия, потому что не было там никаких разделительных границ, ни межей, ни деревенских тропинок, ничего, только золото внизу, синева вверху и голубые знаки с названиями местности.

Ближе к вечеру мы припарковались на Рынке в Подолиньце между четырьмя старыми машинами. Дома стояли на своих местах уже лет двести-триста. Немногие попадавшиеся люди выглядели одинаковыми. Двое цыган проводили нас взглядом, после чего вернулись к своему молчаливому курению. Кроме них, было еще двое или трое. Один толкал мопед, груженный скошенной зеленью. Мы встретили его на длинной улице у Рынка. На ней были одни риги. Большие, покосившиеся, обращенные торцами к дороге. И еще стадо белых индюков. Кроме мопеда, не было ни единой живой души, ни тебе шороха, ни намека на звук, ничего, одни постройки. Мы ощущали присутствие чего-то, но оно было какое-то разжиженное. То тут, то там что-нибудь шевелилось в перспективе улочек, что-то происходило, но этого было слишком мало для городка довольно-таки немаленького. Какое-то вневременье зависло надо всем. М. сказала потом, что это было такое место, где хотелось остаться навсегда, безо всякого на то повода, а я подумал, что есть места, в которых все, чем мы являлись до сих пор, глубоко и деликатно подвергается сомнению, и мы ощущаем себя так, как, скажем, птица, которой не хватило воздуха под крыльями, только вместо катастрофы нас ждет бесконечно долгий отдых, некое беспредельное и мягкое падение. Так было в Подолиньце. Он выглядел городком, у которого исчерпался запас происшествий. Даже Ц. говорил только о прошлом, хотя всю поездку его поглощали прагматично-эротические планы.

Поделиться с друзьями: