Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я должен стать духом, должен проникать в их дома и выискивать все, что они укрывают. Воображение бессильно. Оно повторяет лишь виденное и слышанное, повторяет измененным голосом, пытается совершить грехи, которые давно уже совершены.

Еще минута — и заря взметнется выше, и будет видно собак, что стоят у своих будок или у дороги, но не лают. В эту пору обоняние и слух постепенно утрачивают значение, а зрение его пока не обрело, так что лучше считать все сном, собачьим видением. Кот примостился на парапете кирпичного дома. Он выбрал место, куда упадут первые лучи солнца.

Не будет фабулы, с ее обещанием начала и надеждой на конец. Фабула — отпущение провинностей, матерь глупцов, но она исчезает в занимающемся сиянии дня. Темнота или слепота придают вещам смысл, тогда как разум должен искать дорогу во мраке, он сам себе светит.

Видны уже заборы, деревья, весь этот бардак, свалки хлама во дворах. Зарытые в песок остовы машин рассыпаются терпеливо, подобно минералам; колья, жерди, холодные печные трубы, дышла телег; мотоциклы с понуренными головами; притаившиеся за углом сортиры; столбы в трауре

провисших проводов; воткнутый да так и оставленный заступ — все это есть, все на своих местах, но ни одна из этих вещей пока не отбрасывает тени, хотя небо на востоке напоминает серебряное зеркало, свет отражается в нем, но остается незримым. Так, верно, выглядел мир прямо перед самым запуском: все было приготовлено, предметы застыли на пороге своих предназначений, как замершие от страха люди.

* * *

Пару месяцев назад мы проезжали здесь с Р. Была середина дня, апрель, и ехали мы в противоположном направлении. Между деревьями лежал снег. Облака застыли на одном месте, свет был разреженный и неподвижный, он расступался перед взглядом, и самые далекие хребты, дома и лесные гребни видны были так отчетливо, словно находились близко, но в слегка уменьшенном варианте. Мы не встретили ни единой машины, не видно было и людей. Раз только мелькнуло за темным стеклом чье-то лицо. Желтоватые пропитанные водой луга стекали с пригорков, и на дне долины их поглощал набухший поток. И надо всем повисла неподвижность. Занавески на окнах, затворенные двери, калитки, ворота, пустые автобусные остановки — и хоть бы одна глупая курица. В движении были только мы, вода внизу да клочья дыма над избами. Безлюдный по самые границы пейзаж выглядел декорацией, в которой только должно было что-то произойти, или уже произошло. Пространство господствовало над окрестностью, заполняя собой каждый закоулок мира, словно жидкое стекло. Мы разговаривали. Но во всех этих домах были люди, и сюжет все ускользал от меня, ведь все они — дети, женщины, мужчины — имели свои имена, и кровь текла по их венам. Пусть и невидимые, они жили каждый своей жизнью. Десятки, сотни, а по всей трассе тысячи тел и душ пытались каждый на свой лад справиться с днем. Сидели вокруг столов, около печей и телевизоров. Их головы были населены всеми теми, кого они когда-то знали или помнили. Ну а те, в свою очередь, знали и помнили своих, и так далее… Мы с Р. разговаривали, но сюжет у меня все обрывался, потому что бесконечность всегда ужасает.

Временами поднимался ветер, гнал тучи, и начинал падать снег, который тут же таял. Был Страстной Четверг, мы возвращались окольным путем из Ярослава. Нам хотелось увидеть Пшемысль, но там кружила вьюга, зеленые таблички дорожных указателей были облеплены снегом, так что посетили мы только холодное помещение магазинчика в какой-то периферийной деревушке, где Р. купил минеральную, а я что-то там еще — очень хотелось пить. Мы вырвались из этой белизны, она швыряла нам вдогонку горсти снега, но мы оказались быстрее. Впереди было светло, далеко и пусто. Жизнь не собиралась себя проявлять. Холмы, дома, вода, тучи имели четкость какой-то нечеловеческой фотографии. В таком пейзаже мысли звучат механической музыкой. Их можно рассматривать, можно слушать, но смысл их всегда враждебен, словно эхо в колодце. Стеклянный колпак неба плотно накрывал землю, воздух куда-то подевался, уступив место чистому пространству, и наше путешествие, движение нашего автомобиля становились все менее очевидными.

* * *

Но сейчас — середина лета, скоро будет Дынув, и я вспоминаю эту дорогу год назад, когда мы ехали туда с В. Стога сена гуськом вскарабкивались на пригорки, исчезали за ними и появлялись уже на новых возвышенностях, и наконец их поглощали темно-зеленые сумерки. Потому что был вечер, да еще вечер субботний. Краем дороги, пошатываясь, шли парни, ночь выходила им навстречу и была так огромна, что каждый из них надеялся на исполнение всех своих желаний. Под деревьями, у магазинчиков, в садах стояли пластмассовые столики и стулья. Они походили на стада маленьких скелетов. Люди пили пиво «Лежайское» или вязкое, напоенное зноем фруктовое вино. Женщины сидели, скрестив руки на животах, мужчины жестикулировали, дети ели чипсы, образовывая собственные кружки, — точно копировали в миниатюре отдых взрослых. Бело-красные зонтики «Prince», бело-голубые «Rothmans», пурпур на западе, на востоке темная синева. С холмов бежали к шоссе проселочные дороги. Люди спускались по ним, ища себе развлечений. Чистые рубахи белели, словно паруса или духи. Мы ехали медленно. Местность могла напоминать ожившую карту, похоже, никто не остался дома, хотя окна светились серым светом телевизоров. Возможно, те одиноко стояли там в пустых избах в ожидании, словно верные псы. «Лежайское» и густое от зноя вино. Парни пропадали в темноте, девушки, постояв еще с минуту в светлом кругу, потом тоже исчезали. За витринами магазинов — продавщицы, которые уже переоделись в свою одежду, отправив халаты в стирку. Это был душный карнавал сумерек, когда из зарослей и фруктовых деревьев надвигается мгла. Это там собирается ночь и затем выходит в мир, а они — входят в нее, исчезают, идут сквозь темноту поодиночке, светят огоньками сигарет и встречаются где-то там внутри, подальше от глаз. Стекла у нас в машине были опущены. Я чувствовал тот запах, словно собака, умеющая думать.

На площадях перед костелами воздух был неподвижен. Как если бы вся пустота мира собралась именно там. Маленькая дворняжка бежала наискосок по вытоптанной сухой земле. Башня костела медленно дотягивалась до неба, опускавшегося все ниже и ниже, а собака, ее живое присутствие выглядели шалостью, крупицей безумия, занесенной из какого-то другого времени. Повсюду вокруг в пучине разогретого за день

пространства люди высверливали себе проходы, словно черви в сыре, а на храмовых площадях тишина и холод оформлялись в нечто, напоминающее большие неровные аквариумы.

В. вел осторожно, потому что субботние вечера полны призраков. Люди раздваиваются на себя и собственные тайные желания и посылают свои почти невидимые изображения попробовать чего-то запретного. Парни вспоминают приснившиеся им сны, пока, возбужденные, идут обочиной шоссе и высматривают девушек, которые примеряли сегодня платья перед зеркалами, но ткань их одежды становилась невидимой, и они разглядывали свои обнаженные тела. Со скоростью пятьдесят километров в час мы плыли сквозь воздух, густой, как вода, полный множащихся отражений, мути и волн. Где-то под Дубецком небо наконец соединилось с землей, и окончательно наступила ночь.

* * *

Все эти путешествия напоминают прозрачные фотопластинки. Они накладываются одна на другую, как стереоскопические изображения, но образ от этого не становится ни глубже, ни отчетливее. Нельзя описать свет, его в лучшем случае можно снова и снова себе представлять. Мужчина в бурой рубашке и тиковых штанах выходит из дома и направляется в сторону конюшни. Семь секунд. И все. Мы уже дальше. Не исключено, что этой ночью он зачал ребенка, возможно, он успеет еще вывести коня на пастбище и, закурив первую за сегодня сигарету, умрет. Его существование сложено из великого множества минувших жизней, и каждая представляла собой целый мир. Действительность — это только неопределенная сумма бесконечностей. А ребенок в лоне добавляет к этому свое, и все начинается еще раз с самого начала. Семь секунд — прежде чем он исчез за красным углом. Рассказ не трогается с места, предохраняя от безумия.

Утренние тени стелются по земле, словно размазанные ветром. Черные, но нерезкие, так как роса рассеивает и преломляет свет по краям. Даже внутри этих пятен чернота не убедительна, она напоминает, скорее, отражение черноты. За Дынувом река Сан касается дороги своим согнутым локтем. Нужно опустить козырек перед стеклом, потому что солнце светит прямо в глаза. Висит над самым шоссе. Асфальт шелушится, точно старая позолота. Река внизу — цвета зеркала в темной комнате. Блеск пока что разливается поверху, а будущее возможно, но не обязательно. Перед Дубецком проезжаем мимо автомобиля. Видны его черное брюхо и четыре колеса сверху. Он напоминает животное, которому захотелось поиграть. Менты держат руки в карманах, как бывает, когда все уже закончилось. Голубой свет мигалки бессильно вращается в сверкающем утреннем воздухе. Несколько зевак висят на заборе у канавы. Глядят, курят, пускают сизоватый дым. Такая неподвижность всегда воцаряется на месте смерти. А солнце поднималось все выше, чтобы люди могли разглядеть мир.

Дукля

I

Мы приехали днем. Люди стояли на углах улиц и чего-то ждали. Было тихо, ни уличного гомона, ни особого движения, мужчины курили, женщины разговаривали приглушенными голосами. Полицейский в белой рубашке сказал нам, что это похороны, умер заслуженный пожарник.

Когда бы я ни оказывался в Дукле, всегда там что-нибудь происходило. В последний раз был тот морозный декабрьский свет в сумерки. В воздухе расстилалась темная лазурь. Она была прозрачна, но осязаема и тверда. Опустилась на квадрат Рынка и застыла, подобно замерзшей воде. Ратуша пребывала в толще хрупкого льда, который заострил грани башни и аттика, а люди заранее куда-то предусмотрительно разошлись. Ведь то, что мертвому камню нипочем, телу может представлять угрозу. Тени, временами скользившие по стенам, принадлежали пьяницам. Они были теплые внутри, так что никакая опасность им не грозила. Но ни один из них все равно не отважился срезать расстояние, пересечь Рынок наискосок и ступить на этот остекленевший звенящий участок.

А теперь вот похороны. Погребальное шествие проследовало по улице Церговской, задело пожарное депо и свернуло на Венгерский Тракт, чтобы растянуться под солнцем пестрой ленивой змеей, какой-нибудь анакондой или гигантской сороконожкой. Черная костельная хоругвь развевалась впереди, а за ней плыли другие цвета, темный гроб раскачивался на плечах шести пожарников в золотых шлемах, трудно вспомнить очередность, но следом шел вроде бы ксендз, служки и оркестр с трубами, блестевшими, как шлемы, а у тромбониста был длинный хвост, собранный резинкой, который свисал у него из-под пожарницкого убора. Так оно было. Ах да, еще вдова за гробом, семья и местная знать. А потом вереница пожарных машин: «жуки», «татры» с приводом на три моста, «ельчи», «УАЗЫ», все красное, как наижарчайший огонь, а последним ехал «стар 25», древняя модель эдак тридцатилетней давности, но живой, яркий и доблестный. Он напоминал игрушку, которая повзрослела. Когда пересекли улицу Мицкевича, отозвались колокола у Марии Магдалины и у монастыря Бернардинцев, а машины включили сирены. Оба этих траурных плача, церковный и светский, сплелись воедино и расплетались где-то в небесах, и было это столь возвышенно и прекрасно, что мы с Д. стояли онемелые, безмолвные, но я уверен, он тоже думал о том, чтоб когда-нибудь и у него были такие похороны. Траурный стон плыл над городом, автомобили расступались на тротуары, а полицейские естественно и непроизвольно вставали по стойке смирно. За кавалькадой противопожарных транспортных средств следовали простые обыватели. И если город Дукля насчитывает около двух тысяч жителей, то по меньшей мере половина провожала гроб на кладбище, а другая половина наблюдала за шествием. Ибо Рынок опять был пустым, разогретым, и только пыль и одинокий велосипедист пробовали хоть что-то сделать с этим четырехугольным вакуумом, прикрытым сверху голубой крышкой неба. Было это где-то в начале мая. Потом мы поехали в сторону Команчи, и солнце светило нам в спину.

Поделиться с друзьями: