Дукля
Шрифт:
Я чувствовал, что мое случайное присутствие здесь является каким-то безобразием, оно возмущает установленный порядок вещей, что тело мое вторгается в пухнущее от самодостаточности пространство, от которого люди попрятались в комнатах, а иначе были бы раздуты и разорваны им, потому что воскресенье отняло у них самый смысл полезности, хлопот и даже элементарной очередности причин и следствий. Стоит лишь покинуть какое-то место, как тотчас там проклевываются семена безумия, и такой вот дукельский Рынок ничем не отличается от человеческой души. И то и другое в равной мере оказывается во власти вакуума, и тогда мысли и стены рушатся под собственной тяжестью. Поэтому я быстро вошел в Пететек. Там всегда пахло мужчинами, застоявшимся дымом и пивом. Столики были вымыты. Они блестели темным блеском и ждали вечера. Я взял «Лежайское» и сел под лиловой стеной, на которой красками нарисованы были желто-зеленые камыши и серебряная вода. Официантка лишь произнесла «два двадцать» и исчезла в подсобке. Я выглянул через приоткрытое окно. Колеблемая ветром занавеска приоткрывала краешек Рынка и тут же закрывала его. Было пусто, тихо и холодно. Я поджидал, пока кто-нибудь появится на пропитанной солнцем площади, как порой поджидаешь пешехода, чтобы он раньше тебя пересек место, где минуту назад пробежала черная кошка.
Ну в общем, только
Тем летом в деревне начали устраивать танцы под открытым небом. Вероятно, была суббота. Вокруг небольшой площадки, выложенной тротуарной плитой, царил зеленоватый полумрак. Иногда передвижное кино крутило тут свои фильмы. Мотыльки клубились в потоке светя из прожектора и бросали на экран гигантские тени, принимавшие полноправное участие в действии, так как картины бывали обыкновенно черно-белыми. Но сейчас здесь гремела музыка. Подростки стояли у края тени. Блестели пряжки купленных на барахолке ремней с бычьими головами, кольтами и мустангами. Из задних карманов джинсов торчали большие разноцветные гребешки — фирменный знак начала семидесятых. От бетонного настила валил жар. Мы втягивали его в ноздри, и нас охватывала дрожь. Мужчины обнимали женщин в ярких кофточках из букле, и смешанный запах речного воздуха, пота, парфюмерии и зноя расходился словно круги по воде, поглощая, затапливая нас, временами мне не хватало дыхания. Катушечный магнитофон «Tonette», подключенный к усилителю, играл, кажется, Анну Янтар или Ирену Яроцкую, а мы кружили вдоль границы света, словно дикие звери вокруг далекого костра, и, словно дикие звери, ничего не понимали из этого разговора жестов, из пантомимы вожделения, отпоров, капитуляций и тайных соглашений. Но запах не требовал понимания. Он входил в нас, наполняя кровь и сознание, в котором не рождалось никаких вопросов, лишь терпкое, непреодолимое удивление, в равной степени напоминающее наслаждение и стыд.
Желтые, оранжевые и салатные блузки придавали грудям вызывающую шарообразную форму. И расклешенные брюки до бедер от ловких портных из Соколува и Венгрува. Швы расползались на массивных задах крестьянских отпрысков. И ботинки-битловки на каблуках, с задранными носами и окованными золотом дырочками. Нейлоновые рубашки «non-iron» и настоящие, застиранные добела «райфлы» — знак, что у кого-то есть родственники в Америке.
Издали, с расстояния нескольких десятков шагов, летняя танцплощадка выглядела словно золотистый грот, вырытый в сине-зеленом мраке. Как будто ночь лопнула в этом месте и обнаружила свое теплое тайное нутро, из которого проливался душный, парализующий аромат, совершенно непохожий на все запахи мира. Прохладные, сладковатые дуновения с полей еще зеленой пшеницы, мускусный запах конюшни, банальные и вульгарные ароматы жасмина и цветущих лип — то были приметы спокойной повседневности. А там, в этой дыре, выдолбленной в темноте, дистиллировались ауры, которые смогли повседневность вывернуть наизнанку, на ее пульсирующую, живую и пугающую сторону.
Девушки отличались уродливостью. Семнадцати-восемнадцатилетки, сверкавшие золотыми зубами. Коротконогие, толстые, сисястые и задастые, они являли собой точные образцы того, что им было предначертано на роду. Легкие летние туфли открывали твердые растоптанные пятки. Молодцы с бакенбардами напоминали порнографических любовников. Танцевали, прижимаясь все ближе, все теснее, пока танец не становился наконец столь интимным, что в нем отпадала необходимость — и пары исчезали в темноте.
Пожарные в гражданском сворачивали аппаратуру, запирали ее в депо, и наступал конец. С реки потягивало холодом, и все успокаивалось.
В одну из суббот появились отдыхающие. Деревня постепенно делалась туристической. Пара временных домиков, какая-то захудалая зона отдыха, палатка с пивом из Вышкува в патентованных бутылках. Местные привыкли к этому, и ничего не происходило. Магнитофон «Tonette» крутил песню Лясковского [7] «Семь девчат из Альбатроса». Парни еще не разгулялись. Они стояли кучками и курили сигареты «Старт». Несколько девушек танцевало парами. В зарослях сирени поблескивали винные бутылки и перстни-печатки. Никто не повышал голоса. Смешки вспыхивали и тут же гасли. Приезжие были смелее. Они выходили на площадку с эдаким выпендрежным городским шиком, с виду независимые, чувствуя, однако, напряжение под взглядами, коими одаривают чужаков. Они выделялись своей одеждой. Шорты, трусы, шлепанцы, куцые футболки, сандалии, бейсболки, ситец, хлопок, пляж и свободные сиськи. Но ничего не происходило. Закончился Лясковский, начался «Поп Корн», а может, «Локомотив GT», и осмелевшие кавалеры, отбросив в сторону бычки и бутылки, вразвалочку стали подходить то к одной, то к другой девице, чтобы похитить для танца, поначалу неуклюжего и робкого. Так это начиналось. С отдельных искр.
7
Януш Лясковский — автор популярных в 70-е годы шлягеров, таких, например, как «Это ярмарки краски», хорошо известный в исполнении Марыли Родович русским любителям эстрады.
А потом из темноты вышла та девушка и втиснулась в круг танцующих. Не деревенская. Но и никто из приезжих не сопровождал ее. Она танцевала одна, но, должно быть, знала некоторых отдыхающих, потому что время от времени приветствовала кого-то взмахом руки или улыбкой. На ней было белое платье выше колен. Темные вьющиеся волосы падали на плечи. Она отбрасывала их со лба движением головы. Загорелая кожа рук и ног впитывала свет и становилась еще темнее, излучая в то же время удивительное сияние, как будто у нее внутри происходил процесс, преобразующий мутный электрический свет в магнетическое телесное свечение. Остальные танцующие женщины были похожи на припудренные трупы. Она скользила между ними ловко и равнодушно, найдя свободное место, делала оборот или два, и ее раскрутившееся платьице взлетало вверх. После чего она опять спокойно покачивала бедрами и плечами. Ее ладони поднимались и мягко опадали, словно она исследовала ими контуры собственного тела в пространстве или предавалась одиноким ласкам. В глубоком вырезе декольте поблескивал золотой крестик.
Прежде
чем что-либо осознать, я заметил, что бессмысленно, точно во сне, блуждаю вокруг танцплощадки, стараясь ни на минуту не упустить ее из виду, что оказывалось совершенно излишне, потому что она доминировала над толпой, не ростом, а своей тяжелой, чувственной подвижностью. В ее движениях была некая изначальная инертность материи. Она напоминала теплую ртуть. Так ведут себя животные, которым безразлично, смотрит на них кто-нибудь или нет. Танцевала она босиком. Я смотрел на ее ступни. Мой взгляд естественно и неотвратимо передвигался выше, вдоль ее выразительных мускулистых икр, вдоль бедер, и хотя все остальное я должен был себе вообразить, не будучи еще знаком ни с одним оригиналом, я был уверен, что воображение мое совершенно точно, едва ли не идеально соответствует действительности. Пятна тени в углублениях под коленками были почти черные. Сквозь грохот музыки я слышал шлепки ступней о цементные плиты. Я чувствовал эти горячие и мягкие прикосновения, но страх и робость заставляли мое воображение создавать некие посреднические картины ласки, в которой принимают участие ее кожа и мертвый камень. То же самое с воздухом. Я видел, как он трется о ее плечи, как расступается, словно дым, и новые его слои задерживают на себе ее прикосновение, влагу пота, запах, а потом исчезают в темноте, на смену им приходят следующие, но у нее всего этого столько, что она могла бы наполнить собой целую ночь, весь воздух и остаться все той же, без малейшего ущерба, живой и равнодушной, как если бы обтерлась полотенцем после купания.Я пытался разглядеть ее лицо, но черная туча кудрявых волос заслоняла его или прятала в беспорядочной тени. Время от времени можно было увидеть белые зубы или опущенные веки. Из этих обрывочных, коротких, как доля секунды, картин складывался портрет, находящийся в согласии со всей ее фигурой. Она была красива какой-то животной красотой, которую сама будто совершенно не сознавала, а если и сознавала, то скорее уж не красоту, а силу. У нее был низкий лоб, сонные миндалевидные глаза, широкие скулы и пухлые губы, выражение которых представляло собой тревожную смесь пренебрежения и грусти. Но все это я разглядел позднее. А в тот вечер я был абсолютно уверен, что лицо ее должно быть столь же совершенным, как и тело. Среди крестьянских дочек эта босая приблуда выглядела словно королевское дитя. И когда я вот так топтался вокруг да около, с пересохшим горлом и вспотевшими ладонями, когда прошмыгивал за плечами зевак, чтобы поймать вид ее высокой груди и момент, когда белое платье закрутится вокруг ног и откроет упругое бедро и безукоризненно овальный край белоснежных трусиков на бронзовой ягодице, когда охотился за взмахом руки, чтобы увидеть густую тень в углублении голой подмышки, — ее образ в конце концов становился таким близким, что я ощущал, как вхожу в ее тело, но не в банальном совокуплении, а в буквальном смысле, — как я проскальзываю в ее упругую бронзовую кожу и мои руки наполняют ее руки по самые кончики пальцев, которыми я шевелю, словно надетой перчаткой, а лицо мое блуждает в тепле гладких внутренностей, чтобы стать ее лицом, и язык мой сливается с ее языком, то же самое и с остальным, со всем этим красным королевством сухожилий, мышц и белых полосок жира, и вот уже вся она натянута на меня, я одет в нее по самые дальние уголочки ногтей и волос. В ее напряженном и ленивом теле материализовалась та душная атмосфера, что преследовала меня тем летом. Все запахи, все ароматы, все эфирные знаки и излучения, обнаружившие себя на той пронизанной воздухом танцплощадке, внезапно сосредоточились, объединились и, словно джин в бутылке, спрятались в ее теле, как будто она просто всосала их какой-нибудь из своих трещинок, втянула через пупок или попку, и в одно мгновенье мир стал плоским, отчетливым и лишенным смысла.
Мне было тринадцать, и я вконец охренел. Солнце тем летом не заходило. Оно беспрерывно стояло в зените, и крошечные тени были словно знаки вопроса, подвергающие сомнению действительность. Все вокруг съежилось под безжалостным светом. Пейзаж облупился, словно старая краска, и одно вылезало из-под другого, оказываясь ничуть не более реальным. Я шатался по всем тем местам, где мог ее встретить. Домики из цветной фанеры выгорели от зноя. Это был курорт для бедных. Голубые, желтые, красные будки на два койкоместа и общественный сортир по центру вытоптанного загона, где энтузиасты пытались играть в волейбол. Они повязывали головы мокрыми платками. Я пробовал ее выследить. Сидел под жестяной крышей столовой и пил зеленоватый лимонад. На бутылках не было этикеток. В лимонаде было много газа. И он взрывался. Однажды я ее высмотрел. Она вошла в красный домик и закрыла за собой дверь. Я допивал эту теплую мочу минут пять, словно ледяное шампанское. А потом пошел в ту сторону. В лачуге было тихо. На крохотном крылечке стояла пустая бутылка из-под вина «Мистелла» и больше ничего. На окне висела плотная занавеска. У меня дрожали ноги. Там был лишь полумрак. Никаких звуков. Я представил себе тысячу вещей. Подошел к окну и струсил. Снова взял лимонад, но ничего так и не дождался.
Июль небесно-голубым жестяным листом висел над деревней. От реки несло тиной. Я охотился за ее присутствием, словно полуслепой кот. Каждый намек на что-то белое и движущееся заставлял кровь ударять мне в голову. Я был потный, грязный и липкий от несчетного количества газировки.
В какой-то из дней я сидел на мостках, к которым швартовались лодки и байдарки, и плевал в воду. Белые островки слюны сплывали вниз по реке. Я смотрел им вслед. И вот откуда-то сзади появилась она. Миновала мостки и прошла дальше. С ней была худая женщина в купальном костюме. Они тяжело брели по серому пляжу. Худая проваливалась по щиколотки, а она сошла ближе к берегу и на мокром выглаженном песке оставила отчетливый отпечаток стопы. Минутой позднее они свернули в сторону лестницы, ведущей к домикам. Я видел, как она восходит выше и выше, бронзовые бедра шевелятся под зонтом платья, и наконец она зависла, абсолютно черная на голубом фоне, и исчезла. Это длилось не более полуминуты, но я словно очнулся после бесконечно долгого сна. По реке тянулась баржа с прицепленным мотором. Поднятые ею волны прокатились под мостками, лизнули берег и едва не достали до отпечатка ноги. У меня замерло сердце. Но водяной язык был короткий, и след остался не тронут. Мне хотелось подойти туда, но я был не один. Рядом сидел парнишка из деревни, смолил в кулак и время от времени делился со мной бычком. Он что-то говорил, но я ничего не слышал. Я всматривался в ямку на песке. Она все еще оставалась там. Я знал, что и тепло сохранилось в том месте, и запах, что тяжесть ее тела материализовалась, наполнив собой хрупкую форму, и стоит сделать всего лишь несколько шагов, чтобы овладеть этим сконденсированным присутствием. След был отчетливый. Я видел пятку и овальные углубления пальцев. Я проклинал своего дружка. Он сидел рядом и нес какую-то лабуду, лениво растягивая слова, как лениво текла и эта оцепенелая от зноя река.