Дурная кровь
Шрифт:
Через несколько дней возвращались домой. Отец, правда, выглядел усталым и замкнутым, зато мать дышала счастьем. Она без конца обнимала и целовала Софку — ведь это ей, своему ребенку, она была обязана тем, что муж и его любовь вернулись к ней.
III
Потом пришла война [3] , освобождение, конец турецкого владычества, а вместе с ним и крах отца Софки, эфенди Миты. Он бежал с турками и бегами и будто бы там, в Турции, занялся торговлей. Домой приезжал редко. И чем старше становилась Софка, тем реже это случалось: раз в год, да и то ночью. Жил два-три дня, но из дому никуда не выходил, и даже самую близкую родню, дядей и теток, не принимал.
3
Имеется в виду русско-турецкая война 1876—1878 гг., завершившаяся поражением Турции
Софке эти дни вспоминались как самые тяжелые. После каждого нового отъезда отца в Турцию мать несколько дней ходила подавленная и убитая, потому что только одной ей было известно все. Она знала, что никакой торговли и никаких дел у него нет и ездит он туда вовсе не из-за того, что не может обойтись без общества турецких бегов, а совсем по другой причине.
И хоть бы ей он не лгал, хоть бы перед ней не притворялся! Она знала, что бежит он от страха перед бедностью, которая если еще и не наступила, то наверняка наступит, как знала и то, что уже давно, еще до освобождения, их дела, в особенности на хуторах и мельницах, шли плохо. Правда, все это продолжали называть их собственностью. Но урожай крестьяне привозили не весь, как раньше, а только какую-то часть, кто знает какую, — так что это больше походило на подарок, чем на испольщину. А расчеты за аренду и наем водяных мельниц произведены были бог весть за сколько лет вперед и настолько запутаны, что лучше было бы эти мельницы продать. Но о продаже, особенно при нем, эфенди Мите, нельзя было и заикнуться. Он предпочитал делать займы на во сто раз более жестких условиях и брать деньги под проценты у ростовщиков, чем хоть что-либо продать и от чего-либо отказаться. Да и сами эти займы и заклады надо было производить с глазу на глаз, под величайшим секретом. Как всегда, все это проделывал их старший приказчик Тоне, которого взяли из деревни еще при Софкином деде. Он настолько наловчился в счетоводстве, что представлял их дом в торговых рядах, уговаривался с крестьянами, сдавал в аренду земли и мельницы, занимал деньги. И уже тогда поговаривали, что, помимо наличного капитала, у Тоне есть собственный дом и что хозяева задолжали ему жалованье за несколько лет. В доме он был все и вся, в особенности при отце Софки, который никогда его не спрашивал, у кого он занял деньги, какое имение и на каких условиях заложил. Тоне должен был лишь принести деньги так, чтобы никто об этом не знал, — все остальное эфенди Миту не интересовало.
После освобождения настала пора судов и тяжб. Особенно, когда дело дошло до вопроса, кому принадлежит земля: турку, хозяину или крестьянам. Тогда-то и стало ясно, что в конечном счете от их состояния ничего не останется. Но что всего неприятнее было Софкиному отцу, эфенди Мите, так это необходимость, кроме всего прочего, еще и ходить по судам, присягать и препираться, — и с кем? — со своими недавними слугами! И он на все махнул рукой. А ведь стоило ему захотеть, он мог бы заявить, по примеру других, что ничего не получал от своих испольщиков; таким образом многие хозяева вернули свои промотанные и проданные имения.
— Эх, не хочу, чтоб крестьянский хлеб меня клял и слезы крестьянские меня проклинали! — говорил он с горьким великодушием.
Но в то же время он и не хотел и боялся того, что могло случиться, — отчуждения, продажи имений, огласки. Поэтому сразу после освобождения эфенди Мита скрылся и перебежал в Турцию с другими бегами и турками, предоставив Тоне все решать и улаживать по своему разумению. С помощью адвокатов, которые после освобождения наводнили город и у которых даже на шпорах были золотые наполеоны, Тоне все прекрасно уладил — осталось только несколько дальних полей и заброшенных виноградников, где лозы и в помине не было, а стояли лишь оголенные, развесистые каштаны. Единственное стоящее поле из оставшихся было у Моравы, около моста, если идти к Враньска-бане.
И когда Тоне пришел рассказать обо всем этом Софкиной матери, она по выражению его лица и по беспрестанно мигающим глазам поняла, сколько он при этом нахапал и украл. И это слуга, которого они вырастили и поставили на ноги! Ей хотелось швырнуть ему в лицо те жалкие гроши, которые он начал ей отсчитывать. Но разве она, Тодора, выдаст себя! И только когда Тоне уходил и, словно прося благословения, оправдывался, что принужден покинуть их, заняться собственной лавкой и собственным делом, у нее сжало горло и она едва выдавила:
— Ладно, ладно, Тоне!
— Да, матушка, и хоть я больше не служу у вас… Поверь, будь по-другому, я бы до самой смерти не покинул ваш дом. Эх, да и кому придет в голову уйти от вас?.. Но хоть я больше не служу у вас, опять-таки всегда, если тебе что понадобится, ты только пошли за мной, дай знать, и я тут же прибегу и все сделаю.
— Ладно, ладно.
Не в силах дождаться, пока он со счастливым и в то же время смиренным видом, отряхивая на ходу пыль с одежды и с ботинок и поправляя ворот, скроется с глаз, Тодора, дрожа от боли, горя и стыда, вернулась в дом и забилась в полутемный угол, захлебываясь рыданиями.
Ясно, что никто, даже родственники, не должны были знать об этом. Оставшуюся землю, в том числе поле около Моравы, сыновья Магды обрабатывали
якобы исполу; на самом же деле они давали больше, чем получали, в знак благодарности за то, что земля, на которой они прежде работали как испольщики, теперь перешла к ним. Магда тоже никак не могла расстаться со своими хозяевами. Всю неделю она проводила в селе у своих сыновей и невесток. Муж у нее умер, и в некотором роде она была главой семьи. Но по субботам и праздникам она непременно приходила в город и каждый раз что-нибудь приносила, чаще всего муку, масло, брынзу, — этого хватало на некоторое время. Магда оставалась на несколько дней, прислуживая и хлопоча по хозяйству. Приходили и другие крестьяне, их бывшие испольщики, и всегда с подношениями, причем никогда не напоминали, что земля теперь их. И поэтому в первое время бедность не так уж ощущалась. И Софкиной матери довольно легко удавалось скрывать ее от постороннего глаза. Как и прежде, родственникам, в особенности старым дядям и теткам, навещавшим их, подавались крепкая ракия, хорошее вино и кофе.На славу, рождество и пасху в доме тоже все прибиралось и приготавливалось, как и раньше, мать наряжалась, повязывала платок и прикалывала цветы. Софка выходила в такие дни во всем новом. Платья ее были из самого нового и дорогого ситца, только что входившего в моду. С утра до вечера, веселые и довольные, они принимали гостей. Приглашались и музыканты. На вопросы об эфенди Мите мать отвечала, что на днях он прислал деньги и передал с посланным, что пока не может приехать. Очень важные дела. Постарается быть к осени. Софке вот послал ситцу на платье…
Софка и сама вначале не знала, откуда у матери деньги на новые и дорогие платья. Но вскоре догадалась. Мать шила ей дорогие обновы, чтобы убедить ее в том, что это и вправду подарки отца; она боялась, что Софка, как часто бывает с детьми, забудет отца или даже возненавидит его за то, что он не приезжает и оставляет их все время одних. А люди, привозившие якобы подарки от отца, появлялись каждый раз тогда, когда Софки случайно не было дома, и она их так никогда и не видела.
Однако старания матери ни к чему не приводили. Точно так же, как для Софки не был секретом этот обман матери, она знала обо всем, что происходило вокруг нее. В том числе и о возне, поднятой родственниками после того, как отец их покинул, то есть перебрался в Турцию, и они с матерью остались одни. Тетки, как со стороны матери, так и со стороны отца, наперебой приглашали Софку к себе в гости, ревниво следя за тем, у кого она пробудет дольше, кто ее лучше примет и ублажит, словно она была не маленькой девочкой, а пожилым, почитаемым человеком. Но Софка уже тогда понимала, что столь необычная любовь и нежность родственников вызвана грозным предчувствием надвигающегося несчастья. Они суетились вокруг Софки и чуть ли не лебезили перед ней, стараясь теперь, пока беда не стряслась, выполнить по отношению к ней родственный долг: попотчевать и побаловать ее хотя бы сейчас, чтобы потом, когда беда разлучит их, она, по крайней мере, могла вспомнить их доброту, сердечие и радушие, чтобы они навсегда сохранились в ее памяти как добрые и щедрые люди. А кроме того, они еще и потому обхаживали Софку, что ясно сознавали — и это было не просто предчувствием: Софка — последний отпрыск основной ветви семьи, с ней все кончится и исчезнет. Но вместе с тем казалось, что вокруг Софки увиваются больше всего из-за ее отца, эфенди Миты, — пусть он их оставил, все равно их почтение к нему таково, что вот единственную дочь его и любимицу они прямо-таки на руках носят, берегут как зеницу ока.
А что вся эта любовь действительно относилась больше к отцу, чем к ней, Софка видела и по матери. Позже, когда Софка стала превращаться в такую красавицу, что подруги, пораженные ее красотой, ее пышной грудью и роскошными волосами, вдруг останавливались посреди игр, восклицая с изумлением: «Ой, Софка! До чего же ты хороша!» — мать перестала отпускать ее одну. Ворота запрещалось держать открытыми. Прежде чем отпустить Софку к воротам или по соседству, пусть там одни женщины, мать тщательно осматривала ее, как она выглядит, в чем одета. Даже в разгар работы, если Софка хотела пойти к подругам, она все бросала и, вытирая руки о передник, провожала ее до калитки соседнего сада, беспрестанно поправляя на ней платье и охорашивая… Боже мой, говорила ей мать, сияя от счастья, разве она может допустить, чтобы Софка вышла одетая кое-как. Этого еще не хватало! А вдруг отец приедет, застанет Софку в таком виде или услышит, что она одета не так, как полагается. Да разве она посмеет не только посмотреть ему в лицо, но даже показаться ему на глаза!
Между тем все это было излишне, Софка давно все знала: и почему отец постоянно живет в Турции, и почему навещает их все реже и реже, так что она помнила его уже только по ночным появлениям — в выцветшей одежде, с потемневшим, исхудавшим, морщинистым лицом, но все еще бодрого, побритого, с влажным ртом и глазами с поволокой, с неизменными четками в руках, в лакированных туфлях и белых чулках… Знала Софка и о бессонных ночах, которые отец и мать, думая, что она спит глубоким сном, проводили в безмолвии, сидя друг против друга. И лишь глаза их говорили, что продолжаться так больше не может, что надо наконец покончить со всем этим, продать дом и все остальное… бежать… А как же тогда могилы на кладбище, как же родственники, а главное, люди — что скажут люди!