Два мира (сборник)
Шрифт:
— О-о-ох!
— Ты говоришь, довольно крови. Согласен, довольно крови. И для того чтобы она не лилась, нужно уничтожить класс капиталистов, уничтожить все классы, создать общество бесклассовое. Только тогда не будет крови и тюрем.
Тиф. Барановский спит. Бормочет.
— Татьяна Владимировна, паркет затоптан. Затоптан. Мама, я у красных. Я с тобой, Настенька, я приеду к тебе. Настенька, ты слышишь? Комиссар, у тебя в груди пожар? Комиссар? О о-ох!
Ни дня, ни ночи не было. Было только тяжело всем…
— Ты варвар, вандал.
— Называй как хочешь. Нам это не помешает разрыть до основания, до самых сокровенных глубин, весь ваш мир, перестроить его заново. Варвар. А что
Барановский сердится. Почему комиссар так груб и узок? Не об этом он хотел говорить. Не о том, кто будет владеть землей, кто — управлять государством. Это его мало интересует. Ему хочется выяснить вопрос о ценности иного порядка и об интеллигенции.
Комиссар не останавливался:
— Мы люди дела, труда, прежде всего мы думаем, что каждый обязан завоевать себе право на жизнь работой. Живет и будет жить теперь только тот, кто трудится. С этой именно точки зрения мы и будем оценивать все живое наследство, оставленное нам старым строем, то есть каждого гражданина в отдельности.
— Значит, меня вы уничтожите?
— Почему?
— Белые мне противны. Вас я не понимаю. Не сумею жить у вас. Я лишний.
Молову смешно.
— Лишний? Нет, у нас не будет таких. Мы всем найдем работу. Лишние люди… Какая это на самом деле глупость. Кругом дела угол непочатый, а тут находятся господа, которые не знают, куда девать свой досуг. И ведь было у вас так. Столетиями шло так, что в огромной, богатейшей стране, где на каждом шагу только копни — клад, где ступить негде, чтобы не попасть на золото, были люди голодные и безработные. И вместе с тем были сытые и праздные, ничего не делающие, тоскующие, сами не зная о чем, не знающие, куда девать свой досуг, интересничающие своей праздностью, меланхолическим, скучающим взглядом, показной разочарованностью. Я говорю о людях в плащах Чайльд-Гарольда, о всех этих Онегиных, Печориных и ихних братцах родных — Рудиных, Неждановых. Вот здесь-то и сказались подлость и непригодность вашего общественного устройства. Они лишние, им делать нечего, потому что кто-то за них все делает. Кто-то кормит их, обувает, одевает, катает на рысаках. Кто-то, работая день и ночь, создает им огромный досуг. Теперь мы говорим: довольно! Мы смеемся над вами, срываем с вас плащи поэтической лени и говорим: «Не трудящийся да не ест». Врете, господа белоручки, возьметесь за ум, за дело, если кушать захочется. Да, лишних людей у нас не будет, мы всем найдем работу, всех выучим и заставим работать.
Комиссар закашлялся. Барановский не возражал. Мысли запутались. Растерялись. Он собирал их. Комиссар страшен. В его голосе коса смерти.
— Но зачем же всех уничтожать? Чем я виноват, что меня мобилизовал Колчак, что я родился в семье генерала, а не рабочего? За что же меня убивать?
Молов смеялся. Но и в смехе острая сталь.
— Чудак, да мы же и не думаем уничтожать вас всех физически, каждого лишить жизни. Не такие уж мы кровожадные, как тебе кажется. Мы убиваем только тех, кто лезет сам на нас с ножом. Вообще же всех наших классовых врагов, людей, враждебных нам только по убеждению, мы уничтожаем, если так можно выразиться, экономически. Только. То есть отнимаем у них фабрики, заводы, землю, дома, лишаем
их возможности жить за счет эксплуатации чужого труда. Заставляем их стать гражданами трудовой республики. Нужно тебе сказать, что, совершая Октябрьский переворот, мы не думали вводить смертную казнь. Помнишь, мы безнаказанно отпустили юнкеров Керенского, сопротивлявшихся нам, и членов Временного правительства? Но раз вы сами, господа, снова полезли на нас со всех сторон, то уж извините!…Барановский не дышал. Только дрожал. Смерть. Стекла замазались красным. Был, кажется, рассвет. Подошел к окну. Ноги дрожали. Ухватился за подоконник. Сестра положила руку на плечо. Взглянула в глаза ласково.
— Поправляемся?
Недалеко, в другом городе, диктатор Сибири последний раз взглянул в черные дырки винтовок. Красный поток закрыл его навсегда. Железные метлы Чека и особых отделов мели, как сор, беспомощных, обезоруженных карателей и палачей, вчерашних хозяев.
Вчерашние рабы, униженные, растоптанные, иссеченные нагайками и шомполами, перепоротые розгами, поднялись.
Огнем лечили раны. Смывали кровь кровью.
Щепка
1
На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему казенному дому дрожь.
На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц. Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза в пол.
В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.
— Братья и сестры, помолимся в последний час.
Темно-зеленая ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый — просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали черные тени. К полу припали со стоном.
В другом углу, синея, хрипел поручик Снежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился — боялся, не заметили бы. Повертывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки.
А автомобили стучали на дворе. И все в трехэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов.
Жирной, волосатой змеей выгнулась из широкого рукава рука с крестом. Поднимались от пола бледные лица. Мертвые, тухнущие глаза лезли из орбит, слезились. Отчетливо видели крест немногие. Некоторые только узкую серебряную пластинку. Несколько человек — сверкающую звезду. Остальные — пустоту черную. У священника язык лип к нёбу, к губам. Губы лиловые, холодные.
— Во имя Отца и Сына…
На серых стенах серый пот. В углах белые ажурные кружева мерзлоты.
Листьями опавшими шелестели по полу слова молитв. Метались люди. Были они в холодном поту, как и стены. Но дрожали. А стены неподвижны — в них несокрушимая твердость камня.
На коменданте красная фуражка, красные галифе, темно-синяя гимнастерка, коричневая английская портупея через плечо, кривой маузер без кобуры, сверкающие сапоги. У него бритое румяное лицо куклы из окна парикмахерской. Вошел он в кабинет совершенно бесшумно. В дверях вытянулся, застыл.
Срубов чуть приподнял голову.
— Готово?
Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул:
— Готово.
И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.
У Срубова и у других сидевших в кабинете глаза такие же — и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные.
— Выводите первую пятерку. Я сейчас.
Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону. Моргунов не подал руки.
— Я с вами — посмотреть.