Двадцатая рапсодия Листа
Шрифт:
Осип Тарасович поднялся и медленно прошелся по кабинету. По всему было видно, что воспоминания увлекли его. Едва ли еще полчаса назад он мог вообразить, что будет рассказывать эту историю случайно зашедшему человеку, пусть и отдаленному знакомому, к тому же обманчиво придавшему своему визиту деловой характер.
– По счастью, Алексей Петрович и немецким, и французским владел отменно. Вот отправил граф этого фрукта за нею следом. Только, – главноуправляющий издал сдавленный смешок, – не прямо в Починок. Граф лишь объяснил ему, что деревни, которые объезжает Луиза, Починок и Бутырки, лежат в Лаишевском уезде. А тот уж сам решил, что ехать ему надо непременно в Лаишев. И граф возражать не стал. Между тем концы немалые. От Казани до Лаишева добрых шестьдесят верст будет, да от Лаишева до Починка, это почти назад, еще столько же. Шутник был его сиятельство, даже в немощном состоянии любил позабавиться.
Я знал про эту историю, о ней много писали в газетах; действительно, Стефании Бельгийской, жене принца Рудольфа, трудно было позавидовать. Только сейчас меня интересовали не матримониальные отношения в австрийском императорском доме, а события, к нам куда более близкие. Я обратил внимание на словечко, которое употребил Осип Тарасович.
– Музыкантишка? – переспросил я, вспоминая листок нотной бумаги.
– А я разве не сказал? – удивился Осип Тарасович. – Он музыкантом представился. Да-с… – Главноуправляющий помрачнел, словно вспомнив вдруг, что история эта совсем не анекдотическая, а венский вальс в ней обернулся похоронным маршем. – Да, страшенное дело. Вот, стало быть, почему барышня не вернулась. Мы-то думали – мало ли, задержалась на несколько дней, приглянулись ей места. Собирались справляться у тамошних людишек, да когда графу совсем худо стало, так и вовсе выпустили из головы. Алексей Петрович-то десятого ноября преставился. – Котляревский перекрестился. – Потом уж, когда молодой граф приехал, никто и не заговаривал об этой гостье. Несколько раз я вспоминал о ней – ну, когда журнал просматривал, и вообще, – а затем решил, что уехала она восвояси. Мне даже помстилось, что я эту Луизу Вайсциммер мельком на похоронах видел, – там народу-то очень много было. Попрощалась с графом и уехала. Может, не показались ей наши места, может, побоялась с наследником дело иметь. Между тем оно вон как получилось…
Осип Тарасович тяжело вздохнул и снова накапал себе в рюмку лекарства. Посмотрел на меня.
– Да вы ступайте себе, сударь мой, – сказал он, сдвинув брови. – Нечего мне больше говорить. И время, что я на визит ваш отпустил, давно уже истекло.
Глава десятая,
в которой обнаруживается новая загадка
Покинув особняк покойного графа, я некоторое время стоял на ступенях крыльца, поставив свой баульчик рядышком. Разговор с Котляревским дался мне тяжело. Не потому лишь, что Осип Тарасович показался мне столь дряхлым и слабым, но, скорее, по той причине, что слушать все, им говоримое, приходилось очень напряженно, не упуская даже самой малости. Никогда прежде необходимость запоминать услышанное не давалась мне так тяжело. Я даже не сразу понял, что старания мои были продиктованы почти исключительно неосознанным стремлением заработать доброе слово от молодого Ульянова. И вот ведь какая акциденция – сколь же быстро установились меж нами такие отношения! Еще вчера мальчишка, он вдруг превратился в архистратига, а я, управляющий имением его матушки, человек втрое старший, безропотно и даже как будто бы с удовольствием принял на себя роль его преданного партизана.
От эдакой мысли мне стало вдруг жарко. Не жарко даже, а душно. Распахнул я шубу, выпростал синий гарусный шарф, связанный когда-то моей Дашенькой, да шарфом и утер лицо, запылавшее то ли от стыда, то ли от того, что напряжение все еще не оставляло меня. Я оперся на голову каменного льва, и только холодный шершавый камень улучшил несколько мое самочувствие. Посмотрел я на неживую зверюгу, распахнувшую навечно пасть свою в беззвучном реве, и сказал:
– Ну что, брат лев, а тяжело ведь из вольного зверя становиться домашней скотинкой, алчущей одобрения хозяина? Коли так и дальше пойдет, скоро разве только хвостом вилять не буду от одного лишь мягкого взгляда студента нашего…
Разумеется, каменный истукан ничего не ответил, все продолжал разевать пасть, возводя слепые очи горe. Я же рассеянно озирал пустынную улицу и повторял про себя услышанное от Осипа Тарасовича. Упрятав подальше раненое самолюбие, следовало признать: разговор, на который подвиг меня наш студент, принес немало важного. И уж коли ввязался я в эту феральную историю, дoлжно было мне идти до конца – пусть даже в качестве мальчика на побегушках у восемнадцатилетнего юноши.
Ох, седая
голова, а ведь я чуть было не забыл! Вот уж визит к Марии Александровне, о котором меня просил Владимир, никак побегушкой не назовешь. Мне и без того не мешало ее навестить – поговорить об усадьбе, доложить о течении дел, – а уж коли у меня с собой сыновние письма, тем паче это не одолжение, а самый настоящий долг. Я раскрыл баульчик и заглянул внутрь – все по чести, письма не забыл, они там и лежали, радом с дорожными мелочами.Сейчас я стоял на Третьей горе. Именно к этой горке, которая называлась когда-то Шарной, больше ста лет назад подошел Пугачев, после чего ворвался в Казань. Новокомиссариатская улица, на которую мне следовало попасть, упирается в Первую гору. Это недалеко, однако ведь здешние улицы, пусть и отменно широкие, недаром именуются горами – холмы, они холмы и есть. Вверх-вниз, вверх-вниз, не в мои года по взгоркам ногами бегать. Я спустился по Третьей горе, увидел извозчика, кликнул его и вскоре уже катил по Суконной улице. Миновали Вторую гору – очень красивую улицу, вымощенную булыжником и затейливо выложенную кирпичом, – въехали на Первую, а уж с нее свернули на Новокомиссариатскую.
Извозчик указал мне дом Соловьевой. Я заплатил ему, слез с саней, не забыв прихватить баульчик, подошел к двери и постучал. Мне открыла сама Мария Александровна. Замечать возраст женщины считается за моветон, тем не менее упомяну, что мы с ней с одного года – тридцать пятого. Го – рести и удары жизни – кончина Ильи Николаевича, казнь сына Александра, арест и тюремное заключение Анны с воспоследовавшей ссылкой, теперь вот и ссылка Владимира – все это, конечно же, оставило на ней кручинную печать: волосы побелели, лицо заострилось, в глазах поселилась скорбь. Однако должен сказать, что выглядела она все равно молодо – куда моложе, чем я, ее сверстник, а уж к красоте Марии Александровны никак нельзя было применить слово «былая». Для меня госпожа Ульянова всегда была образцом красивой благородной женщины, таковой она и будет храниться в памяти, пока рассудок не распорядится иначе своими закромами.
Мария Александровна была в строгом черном шерстяном платье с глухим воротом, поверх которого шею облегало кружевное жабо белой блузки. Седые волосы укрывал черный бархатный чепец с белой оторочкой. Завидев меня, госпожа Ульянова нахмурилась – видно, помстилось ей, будто с усадьбой что-то неладное или, того хуже, привез я недобрые вести о детях. Я бросился заверять ее, что в Кокушкине дела идут лучше не бывает, дети живы-здоровы и шлют ей приветы, о чем и письма, привезенные мною, наверняка свидетельствуют, сам же я приехал в Казань по личным делам и не мог отказать себе в удовольствии нанести хозяйке визит.
Госпожа Ульянова разулыбалась, лицо ее разгладилось (и помолодело еще более), она предложила мне раздеться, пройти в гостиную и выпить чаю с пирогом и вареньем, каковую пропозицию я принял с величайшей благодарностью.
С час, если не больше, провел я в обществе Марии Александровны. Передал письма, отчитался в делах, рассказал о деревенских новостях и прочих забобонах, только вот об утопленниках и убийствах, а тем более о том, что Владимир ввязался в расследование, не обмолвился ни словом, – незачем было волновать достойную женщину, и так на сердце у нее тяжесть немалая, узнает в свой черед, когда эта страшная история получит свое – я очень на то надеялся – справедливое разрешение.
Пирог с вязигой был отменно хорош, чай ароматен и вкусен, варенье оказалось из моих любимых – вишневое, можно было бы и еще посидеть в тепле и уюте, однако не случайно говорят: «Пора и честь знать». Честь требовала освободить хозяйку от неурочного визитера, и честь звала возвращаться в Кокушкино, чтобы как можно быстрее передать Владимиру добытые мною сведения, и честь настаивала, чтобы я до ночи вернулся домой, где меня ждала Аленушка.
Я распрощался с Марией Александровной и вышел на улицу. Морозец усилился. Надвинув поглубже шапку, я направился в сторону Покровской улицы – там проще было найти ямщиков, готовых пуститься в дальнюю дорогу.
Впрочем, мне так и не пришлось искать лошадей – Фортуна распорядилась иначе, хоть я никогда не числил себя в любимцах этой ветреной богини. Едва я вышел на Покровскую улицу и свернул направо, как услыхал знакомый голос и тут же увидал экипаж Феофанова: Петр Николаевич сидел в возке и, открыв дверцу, делал мне знаки рукою. Признаться, я не ожидал, что Петр Николаевич обнаружится в этой части Казани, и тем более не ожидал, что он будет столь любезен. Вот уж поистине: не суди о человеке исключительно по внешности. Сухость Феофанова теперь виделась мне тем, чем она по сути и была, – природной сдержанностью, а неприветливость, надо полагать, объяснялась всего лишь нежеланием навязывать свое общество тому, кто, возможно, не расположен его разделить.