Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Две жизни

Александров Лев

Шрифт:

Сели. Сергей закурил.

— А ты еще не начал? Слушай, Великан, я сегодня в Москву. Отзывают меня. Органы мои родные отзывают. Понадобился я им, значит. Я, конечно, к барыне зайду, привет от тебя передам, скажу, что все в порядке, скоро сам вернешься. Вас дня через три эвакуировать будут. Чтобы к немцам не попали. Драпают наши доблестные, только пятки сверкают. Вывозить вас будут в два приема. Так ты постарайся в первую партию попасть. Шансов больше. И еще я тебе скажу. Теперь такое время подходит, когда твой отец не минус тебе, а плюс. Понял? Из-за него тебя в армию не берут, а немцы, когда первая кутерьма пройдет, не тронут. Не в комсомоле, сын врага народа. Надо только начальный бардак пережить. Так что ты с барыней тихо сиди в Москве, никуда не рыпайся. Я в Москве Соне помогу с ее стариками уехать.

Им никак оставаться нельзя. Евреев немцы под корень ликвидируют. Ты только, Великан, героя из себя не строй. Что тебе эти сволочи наверху с их батькой усатым. Чем он ихнего фюрера лучше?

— Так ты, Сергей, уверен, что все кончено? Проиграли войну?

— А ты сам не видишь? Маршируют быстрее, чем по Франции. Держимся пока, потому что страна большая, да в органах народу много.

— А ты как же?

— За меня не волнуйся. Не пропаду. Я ведь ни за, ни против. Я только за себя. Если бы каждый только за себя, люди давно бы в раю жили. И никаких войн. Ну, прощай, Борька. А, может, до свиданья. Жалко мне будет, если пропадешь по собственной глупости. Поговорить будет не с кем.

Ушел. Может и вправду уже войну проиграли. Непонятно. Сталин не лучше Гитлера, но ведь и не хуже. А эти, коричневые, придут, хозяйничать станут. Сергей рассуждает, он всегда рассуждает. Борис рассуждать не может. Знает, что сейчас надо быть со всеми. На демонстрациях противно быть со всеми, на собраниях тошнит быть со всеми. А сейчас нельзя спасать свою шкуру, нельзя пользоваться индульгенцией за отца.

Ночью подняли по тревоге. Через двадцать минут выстроиться с вещами, инструменты, ведра сложить аккуратно в одном сарае, потом заберут (кто?). Марш-бросок до Сухиничей. Валька сказал ребятам:

— Немецкие танки уже за нашей линией. Пересекли около сотни километров севернее. Надо успеть, пока не отрезали. Рыли, рыли, коту под хвост.

В памяти Бориса этот сорокакилометровый ночной «марш-бросок», почти все время бегом, остался выхваченным из тьмы полуосвещенными пятнами несвязанных картин. Блаженство пятиминутных привалов, когда падаешь навзничь, и постепенно утихает боль усталости в ступнях, задранных повыше на рюкзак. Деревья в утренних сумерках с подводами у сельсовета, суета еле различаемых людей у подвод. Большие горящие здания в стороне (кто-то сказал — элеваторы с зерном жгут). Стада тощих коров, медленно плетущихся по дороге, мат и хлопушки кнутов.

В Сухиничи пришли часов в девять утра. Поезд уже стоял. Толпы обезумевших людей протискивались в двери, лезли в окна. Валька крикнул:

— Вперед, ребята! Наш вагон первый от паровоза.

Первый вагон был пуст. Вдоль вагона плечом к плечу стояли солдаты с винтовками, перед ними в кожаной куртке с торчащей из-под нее пустой кобурой бегал товарищ Коркин, кричал в обступившую толпу:

— Посадки нет. Спец-вагон особого назначения. Газойдитесь, товагищи. Все гавно не пущу.

Из толпы кричали:

— Первым бежишь, жидовская морда! Из-за вас и война. Небось на фронте их нет.

В вагон втиснулись все полтораста студентов. Ничего страшного, можно ехать, даже спать. Товарищ Коркин устроился в купе с проводниками.

Через сутки в Москве.

— Боже мой, как ты похудел, Борюнчик. И загорел, совсем черный. А борода у тебя смешная. Какими-то кустиками растет. Ты сбрей ее поскорей. Ну что, ваши окопы остановили немцев?

Два дня Борис отсыпался, поражал аппетитом Елизавету Тимофеевну (оказывается, самая вкусная еда на свете — французская булка с маслом), урывками рассказывал о жизни "на окопах", позвонил Ире. Разговор получился сухой, непонятный, встретиться не захотела. Сказала, что Юрка Сережников уже в комбатальоне, сейчас проходит военную подготовку, живет в казармах, но только так называется, а на самом деле просто бараки. В Москве, за Ваганьковским.

Перелистал газеты за полтора месяца. Видно — дело плохо. "Немецкие дивизии перемалываются", "С блиц-кригом ничего не вышло", самолеты мы сбиваем в огромных количествах, танки уничтожаем, а они все вперед и вперед. Елизавета Тимофеевна говорила, что из Москвы уже эвакуируются учреждения, заводы. Многие люди сами уезжают.

Борис зашел на факультет. Объявлено: занятия, как обычно, с первого сентября.

В конце августа сплошные дожди. С утра Борис один дома. Елизавета Тимофеевна

на своей базе. Встречаться ни с кем не хочется. Позвонил Сонечке. Подошла соседка. Отец в армии, военврач. Соня с мамой эвакуировались.

— В Ташкент, наверное. Все они теперь в Ташкент драпают.

Целый день сегодня неспокойно. Борис не знает куда себя девать. В голове все время вертится одна строчка: "К востоку от голода умирать". Так всегда бывает. Стихи начинаются с одной строчки, и не обязательно с первой. Если строка не дает покоя, надо писать. Иначе не отделаться. К вечеру написал. И эпиграф — из любимого начала «Возмездия». Вся поэма у Блока не получилась. Растянуто, сыро, недаром не смог кончить. Но начало — гениально. Вечером прочел Елизавете Тимофеевне.

"Еще чернее и огромней

Тень люциферова крыла"

А.Блок
Обычное наше внезапно прервано, Чернеет, растет Люциферова тень. Это написано в сорок первом, В дождливый августовский день. В окно посмотришь, — и все спокойно. Калошами хлюпая, люди идут, Как будто давно отшумели войны, Как будто бы это в прошлом году. Над нами нависло, грозя, неизбежное, И понято каждым, и в сердце любом: Сегодня рушится наше прежнее В протяжном вое свистящих бомб. Картина любого горящего города Кровавым туманом стоит в голове. Забыли люди когда-то гордое Имя, а ныне позор — человек. В жужжании смерти, над нами летающей, Сползла оболочка, и вот теперь Остался, злобный, нерассуждающий, Дрожащий от ужаса дикий зверь. Меж строк наших сводок читая победы Сумевших Европу ногами попрать, Сотни и тысячи идут и едут К востоку от голода умирать. И я, настоящим захваченный властно, Стараюсь на все события эти Смотреть и думать, смотреть бесстрастно, Смотреть, как из мглы столетий. И все, что видел, и все, что слышал, И все, что думал, умом обниму, Чтобы понять — как это вышло? Чтобы понять — почему?

— А знаешь, Борюнчик, это не так плохо написано. Зря только Горького почти процитировал. Плохой был писатель и плохой человек. К нам завтра зайдет Николай Венедиктович. Я знаю, ты не любишь, но все-таки, может быть ему прочтешь? Он поэзию понимает.

— Нет, не прочту. Не проси, а то и тебе читать не буду.

Елизавета Тимофеевна обиделась.

— Сноб ты, Боря. Моего друга (да и твоего, он тебя с пеленок знает) не удостаиваешь, а своему Лютикову, карьеристу этому, читаешь. Уж ему бы я не стала такие стихи читать. Понадобится — донесет. Или ты ему веришь? Николай Венедиктович не только стихи чувствует, он и мысли твои поймет. А что и мне читать не будешь, стыдно со мной так говорить.

— Прости, мама. Я плохо сказал. Не могу я читать ему свои стихи, настоящие свои стихи. Ведь всякие поздравительные в дни рожденья я читал всем гостям, и ему читал. А эти не могу. Тебе могу, а ему не могу. Пусть он твой друг, не могу. Лютикову, между прочим, я эти стихи не читал.

Больше об этом не разговаривали.

5.

14 октября. Занятий уже нет. Объявлено: университет эвакуируется не то в Свердловск, не то в Казань, не то в Среднюю Азию. Но сперва почти наверняка в Свердловск. Кто может, добирайтесь сами. В эшелонах мест все равно не хватит. Студенты часами слонялись по университетским корпусам. По радио только музыка, никто ничего не знает. Слухи, полностью друг другу противоречащие, сменяются калейдоскопически.

Поделиться с друзьями: